1. С 5/III по 20/III-42 г. объявляю стахановский пятнадцатидневник по заготовке дров, резке, колке, сушке чурок и сдаче зерна в обмен… для участия в пятнадцатидневке привлечь все, без исключения, трудоспособное население как центральной усадьбы, как отделений и ферм.
Косарьков».
«Приказ № 32 от 26/II-45 г.
Заготовка древесного топлива для тракторов находится в катастрофическом состоянии… На основании указанного приказываю:
объявить с 1 марта по 10 марта 45 года стахановский декадник по заготовке древесного топлива, безоговорочно использовать стационарные сушилки, а также использовать домашние печи и бани.
Шабунин».
По субботам над Крутыми Горками стояли синие дымы — топились в огородах бани. Женщины и дети наскоро мылись, споласкивали белье и на специальных стропильцах раскладывали для сушки чурки. Чурки сушили и на поду в русских печах, и на самих печках рядом с трубой.
Особенную озабоченность вызывала школа. Бывали дни, когда из-за отсутствия или нехватки топлива занятия на время прекращались. И тогда снова появлялись приказы, обращенные ко всему без исключения трудоспособному населению совхоза. Забота о детях была священной.
«Приказ № 4 от 11/I-45 г.
В целях бесперебойного обучения детей совхоза в школах 14 января объявляю по совхозу воскресник по заготовке и вывозке дров школам.
Прошу председателя сельского Совета тов. Соколова и секретаря комитета ВЛКСМ принять активное участие в проведении воскресника.
Директор Косарьков».
Последняя военная посевная. Весна 1945 года. Уже близок час победы. Но не спадает трудовой ритм полевых работ. Как и в начале войны, в эту победную весну хлеборобы трудятся по-фронтовому. Рабочий день на предпосевных работах у механизаторов — 14 часов. И люди воспринимают строгие приказы как естественную норму своей трудовой деятельности. Они уже втянулись в этот ритм и иначе не мыслят. К тому же ожидание конца войны, ожидание победы придавало им силы.
«Приказ № 54 от 28/III-45 г.
Для поправления положения с ремонтом тракторов предлагаю коренным образом перестроить свою работу с таким расчетом, чтобы при любых обстоятельствах закончить весь ремонт к 5 апреля. Для чего объявляю начало рабочего дня в 7 часов утра и до 9 часов вечера. Запрещаю отпуск людей из МТМ до окончания выполнения дневного задания.
Т. Пилюковой разрешаю израсходовать на питание ремонтных рабочих масла — 2 кг., лапши — 20 кг, гороху — 30 кг, картофеля — 5 центнеров не мороженого.
Шабунин».
И вот передо мной один из последних приказов 1945 года. Это первый после июня 1941 года приказ о предоставлении отпуска — первого отпуска после пятидесятидвухмесячного перерыва.
Нет, не на другой день и не на другой месяц после Победы был подписан этот приказ, а спустя полгода. И это не просто инерция, что ли, своеобразная: люди привыкли к военному ритму и не могли сразу, вдруг изменить его. Победа принесла величайшую человеческую радость, но она была бессильна изменить мгновенно положение дел в Крутых Горках. Война окончилась. Но она присутствовала, жила в запущенном поле, в доведенных «до ручки» механизмах, исхудавшей скотине, она смотрела со стен далекими глазами не вернувшихся солдат. Вот почему полгода потребовалось директору совхоза для того, чтобы собраться с волей и сердцем и подписать первый приказ об отпуске только глубокой осенью 1945 года.
ПАМЯТЬ СЕРДЦА
Они собрались дружно, ветераны «Большевика», и сидят рядышком, вспоминают минувшие дни.
Кто-то вдруг замечает как бы между прочим:
— А ведь в восемьдесят первом-то «Большевику» пятьдесят лет будет…
— Нам уж, видно, не дожить, — спокойно машет рукой дядя Гриша, Григорий Фролович Чиняев.
— Доживем! Мы еще в тот день на первой лавке сидеть будем.
Потом начинаются воспоминания.
Среди них одна женщина — Марфа Васильевна Сапогова. Она и начинает неторопливый рассказ:
— Что вспоминать?.. Осталась я сейчас одна. Да что я? Вон у Григория Ивановича у Димитрова четырнадцать детей было, а осталось только пятеро — всех война подчистила. Девятерых взяла война. Одних — пули, других — голод…
Григорий Иванович сидит рядом. И с гордостью и тихой, непонятной радостью смотрит на меня, оглядывает всех нас. А мне от этого как-то не по себе — ведь такое горе. Но вот заговорил он, и все уважительно закивали головами. А он говорил без печали, будто довольный своей суровой судьбой:
— Четверо из пяти-то, четверо, но как — с высшим образованием!..
А я слышу: «Четверо из четырнадцати, четверо», — вот ведь как!..
Спрашиваю Григория Ивановича:
— Где же они сейчас?
Молчит. О чем-то вдруг задумался, зацепило что-то, видно, за душу старого человека. Говорит негромко, со вздохом:
— Уехали. Все разъехались… Один я. Один как есть…
И снова слышу глухой голос Марфы:
— Война… Неизвестно, где могилы многих наших солдат… Федор Данилович Федоров погиб под Ровно, Иван Данилович Шалагин сложил свою голову у стен Сталинграда. Геннадий Александрович Овчинников сражен на Белгородско-Курской дуге.
Не стало семьи у Алексея Андреевича Шулыгина: все три сына, Григорий, Дмитрий и Гаврил, не вернулись.
Марфа Васильевна поправила платок и продолжала свою невеселую исповедь:
— И получилось, что в совхозе остались одни мы, бабы. Мужиков совсем почти и не видно. Да ребятишки. Везде и управлялись — и в мастерской с железяками, и в гараже на машинах, и с лошадью за плугом, и на току с мешком на спине. Все правда, как в приказах написано, — и на лошадях ездили, и на коровах боронили, круглые сутки дома не появлялись: днем на чурке, а вечером на току. На сушилку скоро помощников поставили, пять человек. Малые да глупые: и четырнадцати-то еще не было! Только и глядишь, чтоб под пилу не угодили. У меня в бригаде было пять таких «мужиков». Да голодные еще эти мужики-то.
А как ни худо было, все равно все шло по складу, как и надо: и хлеб давали, и ребятишек учили. И они, может, на нас глядя, на «хорошо» учились. Это на одной картошке-то! Чернила сами себе делали из сажи да из свеклы. А писали на старых книгах, прямо по напечатанному большими буквами.
Бывало, в школу собирают, а одеть на ребенка нечего, ну совсем нечего. Вон Ивановна, — кивает Марфа Васильевна на Степанову, — все отдала на фронт, что на картошку променяла… Тут пришло время дочку в школу вести, а одеть не во что. Сняла тогда со стола старую застиранную скатерть и сшила из нее платье. В нем и отправила. Так она в этой скатерти всю зиму и проходила в школу…
— Тут еще вот в чем дело, — осторожно прерывает Марфу Васильевну Михаил Иванович Першин, — нынешняя-то молодежь мало знает про это. Нет, я не упрекаю ее за это, тут и мы виноваты. Все молчим, все в себе носим…
И получается, что молодые мало представляют, как мы в войну управлялись. И каково тогда было нам! А особенно женщинам. Ведь тогда, если признаться, все на них держалось, весь наш тыл.
Я тогда на Дубровном работал. Нас там, мужиков-то, всего двое было — я да мой напарник. Да и мужики-то мы были не самого первого сорта — излом да вывих.
Кого на трактора садить? А ребятишек. Некого больше.
Бывало, утром проверишь трактор, смажешь что надо, расскажешь, покажешь, а потом подсадишь мальца в кабину. А они хоть и малы, но смышлены были. И говоришь ему: «Поезжай, голубчик». Он и поскребется. А сам следом за ним. Глаз не спускаешь. Так вот и ползаем вместе дотемна. Потом мальца отпускаю домой, а сам знай погоняю свою железную лошадку…
— А в девятом, десятом классах мы уже считали себя совсем взрослыми, — продолжает Дмитрий Дмитриевич Пономарев. — Мы тогда все хотели на фронт. Помню, написали коллективное письмо в военкомат: желаем идти на фронт добровольцами. Нас, конечно, тогда не взяли. Правда, чуть позже десятиклассников приняли в школу авиамехаников в Кургане. Многие из них ушли на фронт.