— Она ж такая маленькая была… — Кузьмин ругнулся. — Баб нельзя брать на войну. Не ихнее это дело.
— Война вообще не человечье дело.
— Вот уж сказанул, дядя Коля! — Цыпин хмыкнул. — Люди только и знают, само, что воюют и воюют.
— Не человечье и не Божье, — сказал Щур, как отрезал.
— Насчет Бога я не в курсе, — сказал Кузьмин. — Знаю только, что нету его. А насчет человечьего — так все у нас через жопу. В десант отправили на гибель. А в плен попали — держат хуже скотины. Вон у англичан — и кормежка, и все как у людей. Здоровые, в футбол бегают…
Это он верно сказал. По соседству с советским располагался, отделенный проволокой в несколько рядов, лагерь английских военнопленных. Может, и американцы там сидели — сбитые летчики. Видно было: ходили сытые мужики в опрятном обмундировании, смеялись, ау-вау-мау, шу-ли-вули-хули, и с утра до вечера гоняли мяч. Однажды подошли трое или четверо союзников к проволоке, прокричали с той стороны глазевшим на них Цыпину и Шехтману:
— Хэлло, рашн! Ю’в тейкн Одесса энд Симферопл!
С вышки немец-часовой свистнул в свисток, заорал англичанам, с угрозой наставил автомат. А союзники — ну нисколько не испугались. Один из них, нос крючком, послал часовому непристойность: ударил ребром ладони себя по сгибу другой, выброшенной кверху, руки.
С хорошей вестью о взятии Одессы и Симферополя поспешили Цыпин с Шехтманом в барак. Значит, идет наступление! Стали прикидывать, на каком расстоянии Восточный фронт от этих мест, да с каким темпом наступают наши. Шехтман острым камешком процарапал на серой стене барака линию фронта и побережье Балтийского моря, наметил примерный масштаб — получилось, что наступать еще — ого-го! — тысячи две километров.
— Не дождемся мы, — сказал Цыпин, почесывая под гимнастеркой выпирающие ребра.
В другой раз они с Кузьминым шастали неподалеку от границы-проволоки, и с той стороны их окликнул долговязый англичанин, а может, американец:
— Рашн! Хай! Тейк ит!
Размахнувшись, он метнул через проволочные ряды небольшой пакетик. Живо развернув пеструю этикетку, Цыпин с Кузьминым обалдело воззрились на плитку шоколада. Надо же! Они и в прежней-то, довоенной жизни такое чудо на зуб не пробовали. Ну, союзники!
— Спасибо! — крикнул Кузьмин. И вовсе некстати добавил: — А второй фронт когда откроете?
Союзник, само собой, не понял. Улыбнулся в сто зубов, помахал рукой и пошел своей дорогой — гонять мяч.
Шоколад Кузьмин предложил тут же съесть. Но Цыпин сказал:
— Нет, Ване отдадим. Он же, само, доходит.
Отдали Ване Дееву полплитки, остальные квадратики поделили меж собой. Они видели: Ваня от своей доли отдал кусочек Шехтману. Ну, это его дело. Шехтман, конечно, с ним много возился. Рана у Деева заживала медленно, а главное — терял он силы, страшно отощал. Ведь он, в свои-то неполные двадцать, еще рос, ему питание было нужно, хоть какой приварок, а не одна постылая разваренная брюква.
У многих тут были признаки цинги — кровоточили десны, пошла по телу красная сыпь. А у Вани Деева и того хуже, Шехтман обнаружил темные пятна на груди и спине. Кажется, это была пеллагра. Шехтман поплелся в ревир. Он же умел по-немецки, вот и пустился объяснять про деевскую пеллагру, мол, надо лечить, — но тамошний чин, не поймешь, врач или кто еще, не дослушал, а только спросил номер барака и коротко сказал, что эти люди — diese Menschen — на днях будут отправлены в другой лагерь.
Эта новость ошеломила население барака. Куда еще? Гонят и гонят, как скотину, в глубь распроклятой своей Германии…
В ту же ночь проснулись от неблизкого, но внятного грохота бомбежки. Воздушные волны, рожденные ударами бомб, сотрясали барак, в оконце, забранном решеткой, грозно, багрово мигало, слышались нервные барабаны зениток. В Штральзунде был у немцев судостроительный завод — его-то, должно быть, и бомбили союзники.
Бывший десантник Щур сказал:
— Конец света, конешное дело. Так и сказано — небо свернется в трубку.
— Как это — небо свернется? — спросил Цыпин.
Щур не ответил.
Стихло в третьем часу ночи. А ранним утром — подъем, построение. Небо еще не очистилось от дыма и гари бомбежки, но в просветах робко проглядывала голубизна, — оно, небо, словно в сомнении присматривалось к земле, охваченной войной: а и в самом деле, не свернуться ли… стоит ли обволакивать эту дрянную планету…
В тот же день их команду, семьдесят человек, привезли поездом в близкий от Штральзунда порт Свинемюнде и загнали в трюм парохода. Это было что-то новое. Уж не собираются ли немцы вывезти их в открытое море и утопить вместе с пароходом? Уж больно старый он был, на черных листах обшивки имел вмятины — явно боевые рубцы. Сиплым гудком пароход возвестил о своем отрыве от пристани и почти сразу стал медленно — по-стариковски — переваливаться с боку на бок. Куда он шел? В какую новую неизвестность судьбы?
Валялись на слежавшемся сене. В открытый люк скромненько проникал свет дня — там, наверху, было солнце, море, весна. Выходить, поднявшись по трапу, на верхнюю палубу можно было только в гальюн — металлическую коробку на корме. Двое часовых с автоматами присматривали, чтобы только в гальюн — и обратно в трюм.
Цыпин поднялся наверх. В лицо ударил холодный ветер. Вскрикнули, словно приветствуя, чайки, летящие за неторопливым пароходом. Море было ярко-синее, вспыхивали и гасли мелкие барашки. Дым, валивший из трубы, уносило в сторону, влево, и там, на горизонте, смутно рисовался далекий берег. Чудно это было — вроде как во сне.
Вечером спустили в трюм хлеб в ящиках, куски черной колбасы и неизменный эрзац-кофе в больших термосах.
Шехтман, ходивший наверх, объявил:
— Слева близко — берег. Я часового спросил, что за земля. Он говорит — Дэнемарк, то есть Дания. Значит, проходим Зунд.
— Что это? — посыпались вопросы. — Где это?
Шехтман и еще двое-трое, помнившие школьную программу, объяснили про датские проливы. Но оставалось загадкой — куда везут? В какой-то германский порт? Но почему же не на поезде? В Данию? Тоже непонятно. Ну, не в Англию же…
Ночью Ваня Деев всполошил трюм истошным криком. Цыпин, лежавший рядом, разбудил парня.
— Ты чего? Приснилось, да?
Ваня сидел сгорбившись, потирая лоб. В слабом свете синего фонаря, качающегося возле люка, его лицо с обтянутыми скулами казалось наполненным ужасом.
— Там… — Ваня неуверенно ткнул пальцем в сторону трапа. — Там он…
— Кто? — спросил Цыпин.
Но Ваня не ответил. С тихим стоном лег на спину, умолк.
Весь следующий день он лежал неподвижно, с трудом заставили его съесть пайку хлеба и выпить «кофе». Шехтман потерянно качал головой: ничем нельзя было помочь парню. Темные пятна пошли у него по всему телу. Деев доходил.
А пароход все шел и шел, оставляя позади Каттегат, как полагали те, кто помнил географию. В Скагерраке болтанка усилилась. Начало темнеть, в трюме опять зажгли синий фонарь.
Ваня Деев вдруг раскрыл глаза.
— Толя, — еле слышно позвал он Цыпина. — Ты здесь? Ты после войны, если в Кронштадте будешь… Ты найди мою маму… на Карла Маркса, семь… Слышь?
— Да слышу, — сказал Цыпин. — Коли живой буду — найду.
— Ты ей скажи… ты скажи, что я хотел к ней вернуться… очень хотел…
— Может, и вернешься… — Цыпин подыскивал еще слова утешения, но не нашел.
Да Ваня и не услышал бы его слов. Опять уставился на качающийся фонарь, снова ужасом наполнились его глаза. Вдруг, указав на фонарь пальцем, дико закричал. Его тощее тело свело судорогой.
— Галлюцинация, — пробормотал Шехтман.
Он гладил Деева по голове, как маленького.
Качка все усиливалась, пароход, скрипя переборками, словно хрипло вздыхая, переваливался с борта на борт. Население трюма не спало — разве уснешь, когда тебя непрерывно перекатывает с боку на бок, как пустой бочонок.
Под утро Цыпин забылся сном, но ненадолго. Качка накатила на него Деева, и, водворяя его на место, Цыпин вдруг отдернул руку: Ваня был не по-живому холодный.