— Михаил Семенович, прошу без предисловий, — сказал Саша. — В чем я провинился?
— Хорошо, без предисловий. У известного вам Недошивина найдена ваша рукопись о революционной целесообразности. Мы прочитали ее. Вначале теоретически все правильно, но потом вы съезжаете с марксистских позиций. Утверждаете, что место закона прочно занял произвол, названный революционной целесообразностью…
— Это в докладе на Двадцатом съезде признал Хрущев.
— Решения Двадцатого съезда не пересматриваются, но в условиях резко обострившегося идейного противостояния…
Саша нервничал, слушая надоевшие казенные слова. Его трактат признан ошибочным. Более того — вредоносным. Ему, как члену партии, следует ошибку признать. И вообще…
— …послушайтесь доброго совета, Александр Яковлевич: занимайтесь своим делом и не лезьте в политику.
— Благодарю за совет, — отрывисто сказал Саша. — Но разрешите мне самому определять, чем заниматься, а чем нет.
Возникло неприятное молчание. Михаил Семенович встал, одернул пиджак.
— Учтите, — сказал холодно, — вы получили предупреждение.
Об этом разговоре Саша вечером рассказал жене. Лариса встревожилась:
— Акуля, нам надо серьезно поговорить. Ты допил чай? Ну, так слушай. Анечка, пойди в комнату.
— Я тоже хочу серьезно поговорить, — запротестовала было Анка, но была выставлена из кухни.
— Ответь, пожалуйста, на один вопрос, — сказала Лариса. — Ты дорожишь своей семьей?
— Ларчик, ну что за вопрос? Ты прекрасно знаешь, что я…
— Значит, дорожишь. И видимо, не хочешь сделать нас с Анкой несчастными, да? Обожди! — Она сделала рукой нетерпеливый жест. — Я еще не все сказала. Мы только что расплатились с долгами. Купили холодильник, хотим теперь телевизор. Нам еще многого недостает. Я бы хотела съездить в Болгарию, там чудные морские купанья, Анка бы окрепла… Подожди!.. Меня, может быть, возьмут в «Вечерку», начальство, кажется, склоняется. Я что хочу сказать? Жизнь только-только налаживается — и ты можешь разом все разрушить.
— Ларчик, милый, погоди! — вскричал он. — Ты с Анкой — самое дорогое, что у меня есть! А то, что я как-то реагирую на события жизни, не значит, что я нарушаю закон.
— Сам написал в трактате, что у нас беззаконие.
— Так было! Но Двадцатый съезд, потом Двадцать второй положили конец…
— Ах, Акуля, ты просто взрослый ребенок! Не видишь, что опять начали сажать? Что цензура как была, так и осталась.
— Цензура пропустила «Ивана Денисовича»!
— Хрущев разрешил печатать, потому что ненавидел Сталина. Мелкие послабления не меняют общей несокрушимости.
— Ларчик, они не мелкие! Послушай, милая, хорошая…
— Нет, ты послушай. Ты получил от КГБ предупреждение. И я требую, — Лариса повысила голос, меж черных бровей у нее прорезалась строгая складочка, которую Саша прежде не видел, — я требую, чтобы ты прекратил всю эту суету с книжками, трактатами, песнями. Иначе… — Голос у нее дрогнул. — Иначе, так и знай, я заберу Анку и уеду к маме.
Саша поник головой, придавленный громадной тяжестью этих решительных слов.
Что ж, он, и верно, не за себя одного отвечал. И хотя не верил, что репрессии могут вернуться и зацепить его, он сделал так, как хотела Лариса, его Ларчик бесценный. Прервал связь с расстригой Корнеевым, который сидел под подпиской о невыезде. Отвечал отказом на пылкие призывы Юры Недошивина о встрече. У Саши были идеи в области информатики. И теперь, получив два часа компьютерного времени, он ежедневно торчал у институтского компьютера — электронный умелец бесстрастно просчитывал задаваемые Сашей программы. Вызревала статья, интересная нетривиальным подходом и — что Саша ценил особо — изящно сформулированным выводом.
Гармония, соразмерность, сообразность — Бог знает, почему тревожили они душу Саши Акулинича. Откуда взялась эта тяга у блокадного дистрофика, бесправного, загнанного в ссылку в вятскую глухомань? Не от созерцания ли звездного неба, где царил строгий равновесный порядок, где «тихо плавают в тумане хоры стройные светил»? Вселенная являла величественный пример гармонии — не странно ли, что люди крайне редко поднимают взгляды, прикованные к вечной суете быта, к персти земной, — кверху, где отрешенно сияют звезды?
Конечно, Саша знал, что и в космосе происходят катаклизмы — умирают звезды, выработавшие до конца горючий материал, и превращаются в нейтронные сгустки, в чудовищные «черные дыры», втягивающие в себя окрестную материю. За видимым спокойствием неба бушуют электромагнитные страсти.
Может, гармония, коей взыскует душа, только и осталась, что в бесстрастном компьютерном мозгу?
31
Весело встретили шестьдесят восьмой год. Преподаватели института, скинувшись, сняли на всю новогоднюю ночь соседнее кафе. Подкинул деньжат и местком. Обычно ничем особенно не радовавшее посетителей, это кафе соорудило прекрасный стол — с семгой и языком, с котлетами по-киевски и картофелем фри. Выпивка тоже была хорошая, а официальные речи — короткие. И вскоре грянула радиола, все ринулись в пляс. Даже Саша повел в круг Ларису, стараясь не припадать на короткую ногу. Осторожно кружа Ларису, он смешил ее, сочинял прибаутки вроде «Хромоногие танцоры привлекают дамски взоры», ну а Лариса, конечно, в долгу не оставалась, она-то рифмовала и вовсе легко: «Прекрасно танцевал Акуля, почти не задевал он стулья».
Саша быстро устал, вернулся к столику, а Ларису тут же перехватил физик Гургенидзе, муж толстой женщины с нежным пастельным лицом. Они, Гургенидзе, и Колчанов с Милдой сидели за одним столиком с Акулиничами. Гургенидзе с нарочитым акцентом спел смешную песенку: «Если на гору залезть и с нее бросаться, очень много шансов есть с жизнями расстаться. — И, умильно закатывая ярко-карие глаза: — Все ми, народ кавказский, любим вино и ласки. Если ж изменят глазки, то тогда! — Он хватался за воображаемый кинжал, грозно вращал очами. — Будем ми с тобой ходить и точить кинжалы, а потом чирик-чик-чик, чтоб не убежали!»
Снова он уволок смеющуюся Ларису танцевать. Саша пригласил Милду. Она, крупная, с золотой гривой, сразу же повела его, и он подчинился, старался только не наступать ей на ноги. Милда спросила, пристроил ли Саша куда-нибудь свой трактат.
— А вообще, — сказала она, — и не рыпайтесь. У нас новые указания по идеологической части. Никаких, знаете, двусмысленностей. Никаких аллюзий. У вас очень красивая жена.
Лариса была, можно сказать, царицей бала. Стройная, в хорошо сшитом платье болотного цвета, с красиво уложенными вьющимися волосами, она весело поводила голубыми глазками, много смеялась и, беспрерывно приглашаемая, танцевала, танцевала. Даже сам ректор, грузный Иван Федорович, пожелал станцевать с ней медленное танго.
А у жены Гургенидзе оказался дивный лирический голос. Она спела «Голубку», Гургенидзе же при этом победоносно поглядывал на соседей. И только Колчанов был мрачен, молча пил, мало ел. А когда Милда напустилась на него, требуя прекратить пить, он, не говоря ни слова, встал и побрел к выходу.
— Ух, натанцевалась! — Лариса села наконец за столик. — Налей вина, Акуля. Того, красного. Уф-ф… Со студенческих времен не танцевала столько…
Спать легли под утро. Но вдруг Лариса болезненно застонала и, проснувшись, прильнула к мужу.
— Ой, Акуля, какой страшный сон… Я еду по полю, покрытому снегом, и вдруг — железные ворота. Никаких стен, никаких построек — просто стоят ворота в пустом заснеженном поле…
Саша обнял ее, объяснил:
— Такие сны непременно снятся глупым девочкам, которые всю ночь отплясывают.
Сквозь сомкнутые шторы в комнату заглядывало серенькое новогоднее утро. Анка эту ночь провела у Элеоноры — тихая учительница музыки души не чаяла в племяннице. Можно было хоть целый день отсыпаться после бурной ночи. Но что-то не спалось Акулиничам.
— Как хочется, чтобы год был спокойный, — сказала Лариса.
— Да. Сварить кофе?
— Нет, не уходи. Мне так уютно. Если б можно было вот так всегда — обнявшись.