И было на этот раз особенно тревожно. Врач объявила: «У девочки ревмокардит». Анкина душа рвалась туда, в Дом флота, где висели ее рисунки, — вместо заслуженных лавров она получила уколы пенициллина в попку. Лариса утешала зареванную дочку: «У тебя будет еще много выставок в жизни». — «Не хочу-у-у! — вопила Анка. — Хочу эту-у-у!»
У Саши были свои заботы. Ничего не получалось с изданием трактата. Милда вернула ему с Колчановым экземпляр рукописи, испещренный редакторским карандашом.
— Мой тесть прочел твой труд, — сказал Колчанов, дымя сигаретой, — и сильно осерчал.
— Зачем вы дали ему читать?
— Никто не давал. Рукопись лежала у Милды на письменном столе, он и взял от нечего делать. В наше отсутствие. «Вот, — говорит, — результат безмозглого правления Никиты. Люди распустились, — говорит. — Давно надо было выгнать его из руководства».
Смещение Хрущева неприятно поразило Сашу. Конечно, Хрущев наломал немало дров — разделил надвое обкомы, орал в Манеже на художников, орал на писателей, учил их писать, ставя в пример дружка своей юности, некоего Махиню. Однако именно он, Хрущев, настоял на свержении культа Сталина и раскрыл ворота концлагерей, выпустив миллионы невинных людей. Его усилиями наступил «век позднего реабилитанса». Он разрешил Твардовскому печатать в журнале «Один день Ивана Денисовича» — повесть, можно сказать, взорвавшую дремлющее общественное сознание…
Но был он, Хрущев, непредсказуем. А жизнь страны не должна зависеть от сиюминутных настроений руководителя. Хватит на наши головы небожителей с их капризами. Самим бы, без директивных указаний, научиться думать.
И хорошо бы, черт дери, додумать все до конца.
Колчанов съездил с туристской группой к соседям — в Финляндию. Вернулся — рассказал:
— Хорошая спокойная страна. Магазины полны товаров, продуктов. Ну, с водкой ограничения. Так финны в Питер автобусами ездят и напиваются.
— С водкой у нас полный порядок, — сказал Саша. — А за колбасой и маслом стоим в очередях. Хлеб в Америке покупаем. Когда же развитой социализм покажет обещанное превосходство? Вы прохлаждались в Финляндии, Виктор Васильич, а тут Брежнев в докладе о двадцатилетии победы восславил Сталина. И в зале — бурные аплодисменты. Что это значит? Отрабатываем задний ход?
— Не думаю. Возвращение к культу Сталина невозможно.
— Все возможно у нас. Пока не покончим с диктатурой партбюрократии.
— Саша, мне, конечно, ты можешь все говорить. Но вообще-то советую придерживать язык. Займись-ка своей математикой — оно спокойнее будет.
Как раз математикой Саша и занимался — принял предложение Андреева разработать математическое обеспечение информатики. Но тут начался в Москве процесс Синявского и Даниэля. Опять, как в дни травли Пастернака, обрушились грозные инвективы на литераторов, осмелившихся отдать свои вещи, непроходимые здесь, зарубежным издателям. Опять, не прочитав эти повести, рабочие, писатели и ученые коллективно и единодушно плевались, то есть выражали в газетах благородное негодование. Среди группы ученых, подписавших такое разгромное письмо в одной из ленинградских газет, Саша с изумлением увидел фамилию Андреева.
В тот же вечер он приехал к Андрееву в его прекрасно обставленную большую квартиру на Кировском проспекте.
— Николай Романович, почему вы подписали это письмо в газету?
— Подписал, потому что так было нужно, — сдержанно ответил Андреев. — Раздевайтесь и проходите в кабинет. Привезли свои вычисления?
— Я еще не закончил. Вы читали эти вещи, Николай Романович?
— Какие вещи?
— «Говорит Москва» Аржака, «Любимов» Терца?
— Не читал и не собираюсь читать.
— Так как же вы…
— Александр Яковлевич, вы действительно наивны или, извините, разыгрываете целочку? Не я установил эти правила игры. Они, не скрою, мне неприятны. Но к сожалению, обязательны. Почему вы не раздеваетесь?
— Вас что же, принуждали подписать?
— Не принуждали, а настоятельно предложили. — На породистом красивом лице Андреева возникло выражение скучающего отчуждения. — Хватит об этом. Хотите чаю?
— Не считаю возможным… — Саша волновался. Стоя в передней, наматывал на руку конец мохерового шарфа. — Я не считаю возможным, Николай Романович, продолжать наше… Если б я не уважал вас как крупного ученого, то я… простите… я ударил бы вас по щеке…
Андреев отступил на шаг, словно остерегаясь, что гость перейдет от слов к действию. Помолчал, проведя пальцем с поблескивающим перстнем по аккуратно подстриженным усам. Потом сказал ровным голосом:
— Очень жаль, что вы такой дурак. Убирайтесь.
— Ну и пусть я дурак, ну и пусть я дурак, — бормотал Саша, сходя по широкой лестнице, на стенах которой резвились амуры и нимфы, уцелевшие с прошлого века. — Пусть я дурак. Но — не сволочь.
А вскоре — эта история с Недошивиным.
Молодые люди из кружка Афанасия Корнеева затеяли акцию протеста против судилища. Разумеется, в газетах им отказали, хотя протест был составлен в спокойных выражениях, без патетики. И тогда, размножив его на машинке, парни наклеили листки с протестом в нескольких людных местах.
Листки очень быстро соскребли, а парней вычислили: кружок расстриги Корнеева был под наблюдением. У Корнеева произвели обыск, двоих парней жестко предупредили и посадили на пятнадцать суток за хулиганство, но третий, главный заводила, скрылся. В Бологом, однако, его сняли с поезда, идущего в Москву. При нем оказался билет, купленный со скидкой, а также документ, дававший такую льготу, студенческий билет Юрия Недошивина.
Результатом этой скверной истории был обыск у Юрия и его исключение из института с последнего курса. Саша расстался с этим пылким юношей с большим сожалением. Несомненно, Юрий был самым способным его студентом. Правда, среди первокурсников появились еще двое-трое с заметными математическими способностями, среди них такой Лёня Гольдберг. Но Недошивин был многообещающе талантлив. Что же ожидало теперь его, вышвырнутого из вуза с волчьим билетом?
30
Накануне первомайских праздников Саше повезло: в Доме книги на Невском купил томик Пастернака. Надо же было извести, подтолкнуть к могиле большого поэта, чтобы потом, как ни в чем не бывало, издать его «Избранное». С живыми писателями хлопотно, мертвые же хоть и поруганы, но терпимы… О власть с интеллектом носорога…
Весь вечер он читал Ларисе вслух Пастернака. Наткнулся на незнакомое стихотворение «Трава и камни», начало поразило его:
С действительностью иллюзию,
С растительностью гранит
Так сблизили Польша и Грузия,
Что это обеих роднит…
Всплыл в памяти Орлич — потомок восставших поляков, влюбленный в Грузию. Ах, Орлич, гранитная твердыня порядочности, милый насмешник, дамский угодник, — где-то, в какой горной теснине лежишь ты, вмороженный в вечные снега?
На следующий день Саша приехал в институт в хорошем расположении духа. Оба они — поэт и вятский математик — как бы незримо сопровождали его. «С действительностью иллюзию», бормотал он себе под нос. Первую пару часов прочел на потоке первого курса. Потом было часовое «окно», он у себя на кафедре просматривал газеты — вдруг ему позвонил Петров, попросил зайти в партком. Там сидел молодой человек в темном костюме, при галстуке, с довольно приятной внешностью — да это же «молодой Нансен»! — вспомнил Саша. Тот самый, из Большого дома…
— Располагайтесь, — сказал Петров и вышел из кабинета.
«Молодой Нансен» отрекомендовался Михаилом Семеновичем. Он начал говорить мягко, даже дружелюбно, выказал осведомленность о математических работах Саши.
— Однако приехал я, Александр Яковлевич, не затем, чтобы хвалить вас. — Тут Михаил Семенович вперил в Сашу немигающий взгляд. — Нас кое-что огорчает. Идеологическая борьба, как вам известно, обострилась. Против нас плетут новые заговоры, и весьма печально, когда в их хитроумные сети попадаются кто-то из нашей интеллигенции…