Литмир - Электронная Библиотека

Папа смеялся над маминым изобретением. Говорил ей: у тебя инженерные способности.

— «Способности»! — ворчала мама. — Нажали бы лучше по министерской линии куда следует. Надо же учесть обстановку строительства. Шлют сапожки для городских детей. В этаких сапожках только по асфальту шлёпать. А как же на стройке? Голенища-то для Сибири надо повыше!

Папа посмеивался, а мамин опыт тут же распространился. Стихийно. Без всяких нажимов. Вон сначала сколько ребят у нас в одном сапоге приходили! Ревут — сапог утонул. Мамино изобретение сразу понравилось. Мои сапоги разглядывали, удивлялись. Потом чуть не все малыши во взрослых ботфортах щеголять стали.

А мама сама же своё изобретение отменила. Положили на улицах асфальт по её требованию. К школе добираться легко стало. И хотя в ботинках весной и осенью никто у нас не ходит, ботфорты уже исчезли, потому что грязь теперь не по колено, пониже.

Ну так вот. В семь часов «газики» у подъезда тарахтят. Мы выходим втроём.

— Приеду поздно, — говорит отец.

— Антон, суп на плите, второе в холодильнике, не забудь выключить газ, — говорит мама.

— Оревуар вам! — говорю я.

«Газики» разъезжаются в разные стороны, я шлёпаю в школу и думаю опять про этот французский…

Впрочем, я отвлёкся. Французский — это не жизнь, что и говорить. Жизнь — это совсем другое. Жизнь — это зима, например, а среди зимы замечательные актированные дни.

Каждый знает, в календаре есть красные дни. Это праздники и выходные. А у нас, в Сибири, есть ещё актированные дни. Они бывают зимой. Встанешь утречком пораньше и скорей вкручиваешь радио на полную громкость. В половине седьмого это бывает. Ни раньше, ни позже. Я-то знаю, все мальчишки в посёлке у радио торчат в половине седьмого. Потому что в полседьмого диктор скажет температуру воздуха. Когда минус сорок объявит — это пустяк. В сорок мы учимся. Сорок — никто за мороз не считает. А вот когда пятьдесят ударит!

Я отца спрашивал. Он ведь в Москве учился, раз коренной москвич. И он говорит, там в тридцать градусов в школу не ходят. Ха! Тридцать! Тридцать у нас — считай что жара. Кешка, например, в тридцать по улице идёт, шарф на плече болтается, горло открытое. Да в тридцать у нас мороженое у клуба продают, и мы его вовсю лопаем. Но вот в пятьдесят!

В пятьдесят от мороза лопаются траки на тракторах — железные звёнышки, из которых гусеницы делают. Я видел — Гриша мне показал, — как на таком морозе шестерёнка — стукнул по ней молотом — рассыпалась. Пятьдесят — это холод! В пятьдесят у нас «красные дни», актированные.

Я выяснил у отца, почему так называется — актированный день. Он сказал — от слова «акт». Собираются люди и составляют акт, такой документ. Так, мол, и так, температура минус пятьдесят, железо не выдерживает, работать нельзя.

— Совсем нельзя? — приставал я к отцу.

— Да можно, но вот железо… — И он рассказывал, что актированные дни в радость не всем.

Я удивлялся, понять этого не мог.

— Люди работать хотят, понимаешь? — говорит отец. — План стоит!

Нет, я не понимал. Раз такой мороз, кому охота работать? Папа ходил по комнате, нервничал.

— Для нас, — говорил он, — для гидростроителей, зима — лучшее время. Река как бы пересохла, вот в чём соль. Лёд для нас — суша. Можно хорошо поработать.

Это верно: зима у нас — самое лучшее время. Зимой дышится легко и свободно. Зимой мы гоняем с горы на лыжах, и, когда влезешь на высоту, видно отсюда насыпь плотины, частокол подъёмных кранов и разводы чёрной студёной воды, от которой валит холодный пар.

Это стройка. Это наша стройка нашей ГЭС.

Почему я говорю «нашей»? Ведь я не работаю там. Я только учусь. Но так у нас говорят все ребята, хотя они только учатся, а не работают. Так говорят наши учителя, хотя они тоже не работают на стройке, а учат нас. Так говорят продавцы в магазине, киномеханик Андрей из поселкового клуба, мороженщица Зинаида Ивановна и вообще все люди, живущие в посёлке.

Лев Кузьмин

Любовь Николаевна

Любаша собирается в третий класс, а ростом она и поныне как самый крохотный первышонок. Из-за этого все только и называют её что «чижиком», и она, конечно, очень расстраивается.

Ей хочется придумать что-нибудь такое, отчего бы вдруг все стали её уважать вот так же крепко, как бабушку Елизавету Марковну. И даже, может быть, хотя бы раз-другой, тоже как бабушку, повеличали по имени-отчеству. Но бабушку так величают ещё и потому, что она — старушка, а Любаше старушкой становиться ещё рано, и вот она не знает, что делать.

«Ладно, — вздыхает Любаша, поглядывая со ступенек крыльца на улицу, — ладно! Придумаю что-нибудь в другой раз…» И она идёт домой к бабушке.

Отец с матерью в эту пору днюют и ночуют на дальних совхозных покосах, и Любаша с бабушкой живут вдвоём.

Вот и в сегодняшний вечер бабушка управилась с коровой, Любаша вскипятила самовар, а потом они уселись пить чай у распахнутого окошка. Свет не зажигали, и в сумерках широкую и длинную улицу было видать далеко. Там дремали берёзы, в соседних домах уютно светились огни, пыль на дороге остыла, и в окно из палисадника тянуло прохладой и тонким запахом огуречных листьев.

Вдруг на улице затарахтело, чихнуло, смолкло, и бабушка с Любашей перевесились через подоконник. Они сразу увидели у тёмной калитки мотоцикл с коляской. В седле мотоцикла никого уже не было, но по лестнице в сенях кто-то гулко зашагал. И вот в дверь стукнули и, не дожидаясь ответа, вошли. Вернее, вошёл-то всего-навсего один человек, да зато это был почти самый главный тут в совхозном посёлке человек: бригадир-полевод Иван Романыч Стрельцов.

Бабушка выбралась поспешно из-за стола, пошарила по стене, щёлкнула выключателем.

Свет хлынул, и Любаша увидела, что Иван Романыч с ног до головы весь в пыли. Пыль — на сапогах, на плечах, на лаковом козырьке фуражки и даже на бровях.

Он и сам глянул на себя, развёл руками:

— Прости, Лизавета Марковна. Прямо с работы…

— Знамо, не с гулянки, — мигом простила бабушка, открыла буфет и сняла с полки цветастую праздничную кружку.

— Садись, чаем угощу. Небось на лугах был? Поклон от наших привёз?

Но Иван Романыч скинул фуражку, быстро и вежливо наклонил голову:

— Угощаться некогда, а вот поклон, Лизавета Марковна, привёз, это точно. Только не с лугов, ясно-понятно, а с поля от ребят-комбайнеров. Приглашаем тебя к нам в повара.

Бабушка как стояла с кружкой в руках, так и застыла.

Вид у бабушки стал такой, будто она услыхала что-то немыслимое.

— Ты всерьёз?

— Ясно-понятно, всерьёз! — опять кивнул Иван Романыч, прижал к груди фуражку и торопливо заговорил о том, что на полях в Заложье началась уборка; о том, что хлеба там вызрели — аж звенят! — и комбайнеры поспешают изо всех сил. Да вот беда, бригадная повариха заболела, и людей теперь в поле целые сутки кормить будет некому… Если, конечно, не согласится Лизавета Марковна; если, конечно, она сама не уважит ребят-комбайнеров; а комбайнеры-то, ясно-понятно, все помнят её замечательную стряпню ещё с прошлого лета и, ясно-понятно, ей низёхонько кланяются опять!

Иван Романыч говорил всё напористей да напористей и всё ближе да ближе подходил к бабушке. А бабушка отступала да отступала и вот села на лавку у самой стены:

— Ох, не знаю, Иван…

— Бабушка, соглашайся! — пискнула из-за стола дрожащим от волнения голоском Любаша.

Ей-то самой так захотелось туда, в Заложье, где спелые хлеба «аж звенят!», что позови Иван Романыч не бабушку, а её, Любашу, так она бы и секунды не раздумывала, а подхватилась бы и побежала хоть сейчас вприскочку до самого Заложья. Она, Любаша, именно о таком вот событии и мечтала всю жизнь и, конечно, вновь тоненько пискнула:

— Я тоже согласная… Я, бабушка, поеду с тобой тоже! Я тебе там, в поле, ох как помогу!

Но шумный, большой, занявший собою чуть не пол-избы бригадир на Любашу и не взглянул, а бабушка её голоса будто и не слышала.

5
{"b":"565184","o":1}