Т. Мельникова
13 историй из жизни Конькова
Нижне-Волжское книжное издательство
Волгоград 1982
Я пишу, пишу, пишу…
Я заметил: если делаешь что-нибудь такое, что не самому хочется, а надо, велят, очень как-то с трудом получается.
Вот, например, писать. Еще только подумаешь, что на дом целых три упражнения задали, почти целую страницу, и уже переживаешь. Ходишь, ходишь, пока сядешь за стол.
Потом пишешь, пишешь эту страницу… Целый час! В математике, там хоть сокращать можно.
Пошли, например, два бр. в лес, принесли ведро гр. и ведро сыр. И все понятно. Два брата пошли в лес, принесли ведро груздей и ведро сыроежек.
А по-русскому попробуй сократи! Я раз сократил, чтоб побыстрей, и получилось «гол. кол. рос в пол.». А надо было — «голубой колокольчик рос в поле».
Людмила Тимофеевна тогда сказала:
— Не чувствуешь ты, Коньков, богатства русского языка.
А я очень даже чувствую. И писать мне иногда очень даже нравится. Но, как я уже говорил, — по вдохновению.
Вот, например, показали мне такой фокус: «Я пишу, пишу, пишу…»
Надо закрыть глаза или просто поднять их к потолку, а рука пусть сама выводит на бумаге палочки — раз, два, три…
Нет, считать тоже не надо. Надо, пока пишешь, проговорить скороговорку: «Я пишу, пишу, пишу, я шестнадцать напишу. Кто не верит, пусть проверит — я шестнадцать напишу». И на листе останутся ровно шестнадцать черточек, одна к одной. Когда меня научили, я сразу проверил несколько раз. И всегда точно получалось. Я писал и на бумаге, и просто на земле щепкой. На земле, правда, неудобно. Торопиться приходится, чтобы рука успевала за словами. Земля как будто притягивает, тормозит руку.
Зато на гладком и твердом, подумал я, наверное, даже лучше получится, чем на бумаге. Бумага рвется иногда, когда карандашом сильно нажмешь, да еще не глядя. А вот если на парте попробовать?! Легонько. Простым карандашом. Потом стереть можно сразу.
Я эту идею тут же осуществить решил. У нас как раз природоведение было. Людмила Тимофеевна про разных мух и козявок объясняла.
Я сижу, щеку подпер рукой, как будто слушаю внимательно. А сам тихохонько: «Я пишу, пишу, пишу…»
— Коньков, что ты там шепчешь? — Людмила Тимофеевна спрашивает.
Я стал тише шептать. Еле-еле губами шевелю. Но тогда слышно, как карандаш стучит по доске. Как будто голодные воробьи к кормушке слетелись или козы мелко-мелко копытцами перебирают.
Все ребята, конечно, сразу к моей парте повернулись.
— Так ты, оказывается, еще и азбуку Морзе знаешь?! — сказала Людмила Тимофеевна таким голосом, будто несказанно обрадовалась своему открытию.
Я немножко посидел спокойно, а потом рука опять сама начала потихоньку шевелиться: я пишу, пишу, пишу…
Людмила Тимофеевна как раз в это время рассказывала, сколько ног у насекомых. Они считают с ребятами эти ноги на картинках, и я свое: «Я шестнадцать, я шестнадцать…»
— Сколько? — Людмила Тимофеевна спрашивает. — Юра Коньков сейчас нам повторит, сколько ног у майского жука.
— Я шестнадцать напишу…
Чувствую, что не то говорю, а остановиться не могу. Словно у меня внутри какая-то машинка заведенная или пружинка. И вот она толкает, и слова сами выскакивают: «Я шестнадцать напишу».
Что тут в классе поднялось. Ребята будто только и ждали, чтобы кто-нибудь такое, веселое, брякнул.
— Ох-хо-хо, а пары тебе за шестнадцать не мало будет?
— Он у него квадратный, жук, по четыре ноги с каждой стороны, — другой острит.
Это друзья называются!
Девчонки, конечно, тоже не отстают:
— Ой, Юра, какой страшный жучище! Ты его, наверное, в углу за шкафом увидел.
Это они намекают, значит, что когда я дежурным был по классу, то где-то за шкафом паутину и пыль оставил.
Людмила Тимофеевна делает серьезный вид, а у самой глаза тоже смеются.
Одним словом, в классе повеселились в тот день хорошенько.
Зато когда уроки кончились, тут уж я рассказал про фокус, и все начали просить научить.
На другой день весь класс уже упражнялся — кто на бумаге, кто на доске. Потом в другие классы перекинулось.
Так мы несколько дней все «шестнадцать» писали. Пока один мальчик не принес в школу книжку. Очень интересную. Называется «Пляшущие человечки». Как где-то в Англии изобрели новую азбуку. Не буквами, а рисовать таких маленьких человечков. Простеньких: руки, ноги, огуречик. Но зато эти руки-ноги у них каждый раз по-разному повернуты. Как будто они зарядку делают.
Ух, эта игра всем еще больше понравилась! Как после перемены придет учительница в класс — что такое, нет мела.
— Глотаете вы его, что ли? — удивляется.
А зачем, глотать? Он невкусный. Он в карманах у ребят лежит. Для человечков. Сначала эти человечки у нас только на улице свои ножки-ручки растопыривали. А потом в школу забрались. Сперва под лестницу, где потемнее. А там, смотришь, уже где-нибудь в классе на стенке торчат.
Я ведь еще не все про них сказал. Зачем их в Англии изобрели-то, человечков. Не потому, что обыкновенных букв не хватало. А это такой тайный шифр, код, чтобы какой-нибудь секретный приказ передать.
И нам даже нравилось, что в школе за человечками началась настоящая охота. Тряпками их стирали, мылом смывали. А они на следующий день снова появлялись. Ну, и на бумаге мы, конечно, их рисовали, в записочках.
Вот Людмила Тимофеевна часто нам говорит, что при письме не у каждого из нас еще выработалось усердие. А посмотрела бы она, сколько надо усердия, чтобы даже маленькую записку написать такими «буквами».
Один раз я решил послать зашифрованное письмо своему другу Вовке по почте. В настоящем конверте, по всем правилам. Зашел на почту, она как раз недалеко от нашего дома.
И тут я чуть не погорел. За столиком на почте сидела наша школьная техничка, тетя Нюра. Та самая, которой каждый день приходилось стирать и смывать наших человечков. И когда я ее заметил, она уже внимательно на меня смотрела. Так внимательно, что я начал торопливо вытирать свои руки о брюки. Наверное, подумал я, тетя Нюра заметила у меня на руках следы мела.
Но когда она стала манить меня пальцем, я пошел к ней, как загипнотизированный.
— Ты из нашей школы, я узнала тебя, — сказала тетя Нюра, и на душе у меня стало совсем плохо, прямо отвратительно.
— Голубь, — сказала она, и я чуть не подавился противным сладким комом, который откуда-то взялся в горле. В школе тетя Нюра звала нас при хорошем настроении «горобцами», при плохом — «соловьями-разбойниками». А уж «голубь», наверное, означало для меня самое худшее.
Тетя Нюра придвинула ко мне вырванный из тетради в клеточку листок:
— Напиши, голубь, а? Чего тебе стоит.
«Почерк проверяет!» — молнией пронеслось у меня в голове.
— А че-чего написать? — заикаясь, пробормотал я.
«Вот сейчас она ответит: Тебе лучше знать, голубь, чего!»
Но вместо этого тетя Нюра тяжело вздохнула и подняла глаза к потолку, словно собиралась играть в «я шестнадцать напишу».
— Дорогая дочка Лиза, — сказала тетя Нюра задумчиво и ласково и, когда я удивленно посмотрел на нее, только махнула рукой — чего же ты, пиши. И продолжила: — Дорогая дочка Лиза и моя лапушка внучка Оленька.
— «Лапушка» с большой буквы? — громким шепотом спросил я, но тетя Нюра, кажется, не услышала. Я подумал и написал с большой.
— Большое спасибо за приглашение в гости, — не диктовала, а разговаривала со своими Лизой и Оленькой тетя Нюра, как будто они сидели рядом с ней за одним столиком.
Про меня она, кажется, совсем забыла. Зато стоило ей сказать слово «дочка», и лицо ее становилось довольным-довольным, и она ласково смотрела на пустой стул. А когда она говорила «внучка Оленька», лицо ее вообще собиралось в маленький кулачок, губы вытягивались, как для поцелуя, а глаза превращались в узенькие добрые щелки.