Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

А стены стоят крепко, не шелохнутся.

Никифор сказал:

— Молодец. Здорово с жареным чудом разделался.

Я поднялся с места, трясусь, и слезы градом. Стою так, руки прыгают, плачу. Все замолчали, не улыбаются.

Никифор поглядел на товарищей и сказал:

— Жалко. Ни за что подшутили над древним человеком.

И ко мне:

— Друг, извини. Это мы подшутили над тобой. Шутка это все.

Я возмутился.

— Хороша шутка — человека съели. Оставил Бог людей. Такое попустил.

Никифор замахал руками.

— Да что вы. Это не человечина — это баранина, с рынка с Сенного. Баранина.

— Не всякий человек — баран, — ответил я. — Да. Не по-бараньему пошел я за тобой, а чтобы Бога на чудо вызвать.

Тут все гости вступились. Кричат:

— Баранина, а не человечина. Это шутка.

Отмахнулся я.

— Прочь. Так не шутят. Съесть человека или не съесть, а даже в жареном виде он человеком, а не бараном остается. Прочь, нечестивцы.

Я выбежал, как был, без пальто и шапки, проскочил по лестнице во двор.

Мороз. В прорез меж крыш — звезды, на меня не смотрят.

А я не могу на месте стоять. Трясусь, как звезда, и все бежать хочется. Все бежать. Кручусь по двору и вижу — из-под арки быстрыми шагами спешит за мной военный в папахе. Прямо ко мне.

Я подумал:

— Конец. Убьют и как собаку съедят.

Убегаю от военного, а он за мной. Я пробежал на задний двор, к помойке. Стена — некуда бежать. Конец. Трясусь у стены.

А военный подошел ко мне, передохнул и спросил.

— Скажите, пожалуйста, где тут уборная?

Тут дрожь оставила меня. Гляжу на военного — лицо сытое, как у Никифора, и разговаривает деловито и вразумительно. Глаз к небу не подымает.

Я указал ему, что нужно, и чувствую: спокойствие на меня нашло. Пусть.

Поглядел на небо. Звезды для меня светят. И небо новое, не для всех, и земля новая.

Вернулся к Никифору, взял у него пальто и шапку и сказал:

— Прощай. Спасибо. Научил меня. Ты — при своем, я — при своем. Знаю я теперь все.

И пошел.

Андрей Соболь

Мимоходом

Еще в июне в отряде было человек триста, тачанок десятка два — обоз, честь-честью, с обозными.

Гаврюха за интенданта, зарубки делал, вроде приходо-расходной ведомости, сколько гимнастерок и штанов увезено с красноармейского склада под Голтой, сколько чаю, бумазеи, хрому и прочего добра бог послал на разъезде двадцатой версты, когда на разобранных рельсах окоченел поезд, передние вагоны кувырком по косогору, а уцелевшие мешочники наутек в лес, и сколько ботинок, сапог да пальто с покойников под обломками.

И максимычи были — пять штук.

Еще к концу июля прибыл гонец от атамана Мурылы, от правобережного, с нижайшей просьбой Днепр перемахнуть, людишек в одно соединить, и не так, чтоб в подчинение, а на правах равных: команда по очереди и дележ пополам.

И Myрыле отвечал Алексей Ушастый, трех сотен начальник и командир над пятью пулеметами (был еще другой Алексей, под Вознесенском, Безухий, кого поймали в прошлом году, обезушили и расстреляли, а оказалось: не достреляли, уполз с красными пулями и выжил):

«Не хочу, потому что я сам по себе, а у меня не людишки, а партизанские революционеры за волю и землю для российского народа против комиссаров и жидов по тайному и равному голосованию, а ты, сукина сволочь, деревни палишь и на карачках в гетманы ползешь. Долой гетманов, офицеров и всякую власть. Ура!»

Диктовал Ушастый, а писал Симеон, из конотопских семинаристов, углем из костра потухшего по сосновой доске; доску обстругал Гаврюха…

Гонец доску взял, под рубаху сунул и ускакал, молча, как молча привез письмецо с сургучной печатью и шнурком.

Потом, когда к югу повернули и возле речушки на ночь расположились, Симеон подполз к Ушастому, под кусты.

— Почему ты Мурыле сам не написал, а мне велел?

— Неграмотный я, — нехотя сказал Ушастый и зевнул. — Спи уж, поповна.

— Неграмотный? А у кого записная книжка за голенищем? С карандашиком… А намедни кто в ней все чиркал да чиркал?

Вскочил Ушастый…

Утром двинулись, верст пять отъехали, и схватился Гаврюха: нет поповича — погнал двух в поиски, атамана не спросясь, за что и наказан был Ушастым: в строй отправлен на неделю.

А двое к вечеру нагнали и сапоги Симеона привезли, утопленника.

Ночью Ушастый из-за голенища вытащил записную книжку, исписанную мелким-мелким бисерным почерком, за пазуху спрятал и усмехнулся: не лезь, Симеон, конотопский семинарист, куда не надо.

В книжке прибавилось:

«Любопытно, до какой степени хладнокровия я дойду? Надолго ли я запомню кусты, речку сонную и пальцы скрюченные?»

К сентябрю от трехсот осталось десятка полтора, пулеметы побросали, когда от курсантов росным утром врассыпную кинулись — обильно напирали курсанты, ночью промоинами обойдя, — немотная ночь и не шелохнулась, когда по мураве поползли красные звездочки, сеть сплетая.

И тачанкам — обозу воинскому — конец пришел: интендант Гаврюха на сосне болтался, высунутым языком иглы лизал.

В комок собранный отряд, в грязи вывалянный, катился к румынской границе.

Боцала единственная уцелевшая лошадь — Ушастый крепко в седле сидел, а лицо как перчатка замшевая: скулы обтянуты, лоб, губа к губе притянута, и все серое — щеки, глаза, и за пазухой книжка в переплете сером.

К румынской границе — для пятнадцати отдых, водка румынская, девки бессарабские, лепешки кукурузные, а для шестнадцатого только действие третье (первое в Москве!) — харчевня на Днестре, русский офицер в штатском: «Здорово вас потрепали. Ничего, отыграемся», купе в скором на Кишинев, вместе с офицером, отель, салфетки, белье тонкое — после вшей! — чтоб потом опять назад, по степям новороссийским, к грязи, к тачанкам, к перелогам, к ночевкам в лесу, к визгу пуль, к дыму, к крови.

К концу недели уткнулись в железнодорожную насыпь и вдоль пошли; десять верст отмахали — восемь железнодорожных будок обчистили, но маловато: только лук, хлеба немного да крупы ячневой. Ночью деревню обогнули, в овраге притаились: Ушастый разрешил побаловаться, на избы налететь, но с уговором — не убивать и баб не трогать.

Поутру, деревню подпалив, уходил отряд.

Ушастый, стремена напружинив, ждал, пока последний из отряда в лесу скроется, глядел на дым, на снопы огненные и по передней луке пальцами барабанил.

А за лесом, копоть покинув, трескотню крыш, вой бабий и стон мужицкий, повстречали всадника: бугор в поле, а на бугре всадник.

Пятнадцать винтовок одним звяком к плечу, Ушастый коня пришпорил, а с бугра крик:

— Стой! Стой!

И спешился всадник, винтовку на спину перекинул и, руки подняв, к Ушастому.

Окружили: пятнадцать бородачей — все обросли, все в коросте — хриплыми голосами наперебой: «Эй… эй!» — пятнадцать глоток, пятнадцать бородачей, а посередине, в кругу, мальчик, юноша — безусый, голубоглазый, а в глазах голубых ни страха, ни испуга, ровен взгляд.

А из-под козырька старой казачьей фуражки, выцветшей, каштановая прядь по лбу — кудрявая, в крупных завитках.

— Чей?

— Миловановский.

— Врешь!

По мальчишескому лицу смешок пробежал:

— Спроси Милованова.

— А где он?

— За Брозняками. Семь верст отсюда.

Бородачи расцвели: Милованов близко, еда близко, водка, лошадей дадут.

Гонец не обманул: привел к Милованову.

Хотя водкой не угостили, но лошадей дали: у Милованова на поводу табун целый, лишний.

И Ушастый весь вечер с Миловановым шептался, у костра — коньяк пили — командиры! — какими-то бумажками на свету обменивались.

А в провожатые, чтоб с дороги не сбиться и напрямик к Днестру попасть, дал Милованов юнца.

— Дошлый! Золотой паренек!

— Кто он? — спрашивал Ушастый и тяжелым сапогом по углям бил — искры летели, вспыхивали и гасли в темноте.

— А кто знает. Пристал в прошлом годе — и ладно. Парень веселый, хороший парень. Запевало наш. Дай пулемет — с пулеметом справится. Поставь над сотней — сотню поведет.

86
{"b":"564468","o":1}