– Обязательно вступаем, я уже привык.
А к чему он привык? Привык к хорошей колхозной столовой. Для этого собрали самых опрятных и умелых женщин, которые хорошо готовили.
Привык, что давали корм для скотины. Силос закладывали колхозом, и каждому по талонам выдавали корм для его живности. Мое дело было поехать с санками, отдать талон, получить и привезти силос. Словом, мы опять вступили в колхоз. Корову вновь отдали.
В колхозе у нас фактически работал только брат. Две сестры, что постарше, другими делами занимались. Младшая сестра еще была маленькая. Но мы с ней летом сколько-то трудодней заработали. По нашим меркам да по сравнению со взрослыми – очень мало, но осенью привезли на эти трудодни столько сельскохозяйственной продукции – картошки, свеклы, моркови, капусты, – что мать ахнула: «Куда я все это дену?»
Колхоз много доброго сделал для сельчан. Открыли хороший детский сад. Там даже можно было брать обеды на дом. Помню, мать купила мне судки, и я ходил туда за вкусными обедами. В школе нас тоже сытно кормили. Только посуду – тарелки да ложки – мы приносили с собой и сами мыли. Потом колхоз купил на всех алюминиевую посуду.
Открыли поликлинику. Сначала был только фельдшер, а потом и врача дали.
В сельсовете появился телефон, и каждый мог оттуда позвонить в Москву или районный центр. Поставили столбы, провели радио. Колхоз взял на себя все расходы, и в деревне в каждом доме появились круглые «говорящие тарелки». Теперь мальчишкам не нужно было стучать палочкой в окна – приглашать на собрание: по радио сообщали о всех новостях колхоза, в том числе и о собраниях. Единственное, чего тогда еще не было, – электричества.
Магазин появился приличный. Конечно, дефицит еще был большой, но разутые-раздетые не ходили. В подшитых валенках и сапогах ходили точно.
Это было начало тридцатых годов. То есть зажили по-хорошему. Деревня ожила. Это потом все пошло шиворот-навыворот, когда Сталин выдвинул лозунг ликвидации кулачества как класса и когда начали «закручивать гайки» на селе и принялись искать «вредителей».
Когда раскулачивали, в Строгине не посадили ни одного человека. В Митине же при их-то бедности почти половину хозяев раскулачили: кто-то кому-то не нравился – писали доносы. Людей сажали на телегу, причем семьями, где было по шесть – восемь детишек, и отправляли в ссылку…
А вот с приходом колхозов и в Строгине одна женщина, у которой сын работал в охране Кремля и дослужился до довольно высокого звания, распоясалась – тоже начала писать доносы.
Первым пострадал полевод колхоза. Высадили рассаду капусты, а тут морозец – это часто у нас бывало, – рассада замерзла. Она пишет донос: «Это вредитель. Он специально высадил рассаду, зная, что будет мороз». И хотя у него была рассада про запас – он все предусмотрел, – его все-таки посадили. И второй колхозный умелец, который занимался тепличным хозяйством, тоже попал под ее злой навет, и его тоже посадили. Если бы жив был отец, его наверняка постигла бы такая же участь.
Это были крепкие, грамотные мужики. Они читали агрономические книжки, умело вели хозяйство, обменивались опытом. У них были самые хорошие урожаи в Строгине, самая породистая скотина – словом, настоящие работяги.
После их ареста некому было руководить колхозниками на этих самых выгодных работах, дающих наибольший доход из-за близости к Москве. В результате урожаи пошли на убыль. Плохо стали удобрять, ухаживать за полем. Захирело и тепличное хозяйство. Разболталась дисциплина, и наш колхоз им. Кирова распустили.
Правда, этой женщине потом село объявило бойкот, узнав, что доносы были ее рук дело, и та вынуждена была уехать из деревни. Но свое черное дело она сделала.
Кроме этих двух человек, в Строгине никого больше не выслали и не арестовали, хотя деревня была богатой.
Мы знали, что в 1937–1938 годах были репрессии. Но нам не известны были их масштабы. Скажем, я учился в Тушине. Там строили новые авиационные заводы. И вдруг арестовывают директора одного из заводов. На большом митинге, который проходил на площади, все близко работавшие с ним доказывают, что это был враг. Проходит неделя, и арестовывают тех, кто выступал на митинге, – объясняют, что это тоже враги. Так на наших глазах арестовывают человек пятнадцать – двадцать. Потом все успокаивается, заводы продолжают работать.
Когда шли массовые процессы, мы, конечно, читали материалы о них – ведь все стенограммы печатались в «Правде», причем каждый обвиняемый на суде признавался: «Да, я работал как шпион. Да, я так себя вел». Мы думали: как же не верить, когда человек сам, в присутствии стольких людей говорит, что он шпион? Мы в это верили. И потом, мы не знали масштабов этих репрессий.
Но факты, особенно касающиеся близкого тебе человека, которого ты хорошо знал, вызывали сомнения. Скажем, у меня была тетя, которая жила в Рублеве. Муж ее заведовал там обозным хозяйством Рублевской госстанции. Он был членом партии. Его арестовывают, и он пропадает. Я никак не мог поверить, что дядя Коля, добрейшей души человек, мог быть врагом народа! А потом, как там быть врагом народа – на Рублевской станции, да еще человеку, которые заведовал телегами, лошадьми, небольшим хозяйством? Трудно было в это поверить…
Школьные годы
На время коллективизации приходится моя учеба в школе. До школы читать меня пыталась научить сестра Татьяна. Но дальше слова «мама» я не продвинулся. Пользуясь любым случаем, я удирал от нее. Зато, когда я пошел в школу, уроки сестры мне пригодились. Через неделю я уже свободно читал – видимо, созрел для этого. И чтение стало самым любимым занятием моей юности.
В школу я пошел в восемь лет к той же Вере Васильевне. Когда я был уже в третьем классе, к нам прислали другую, молодую учительницу – жену того самого человека, который служил в охране Кремля. Молодая учительница оказалась под стать своей свекрови. Она выдавила Веру Васильевну из школы. Закончился учебный год, и Веру Васильевну уволили. Но я учился хорошо при всех преподавателях.
Математика мне давалась легко. Я любил геометрию, а особенно стереометрию. Для меня каждая задача была интереснейшим ребусом. Как сейчас помню, незадолго до 1 сентября я получил учебники, открыл задачник и за два вечера перерешал все задачи по стереометрии.
Среднюю школу я заканчивал в Тушине. Первоначально мы учились в бараке, но в 1936 году здесь построили двухэтажную кирпичную школу, и нас перевели в это новое здание. Это был настоящий дворец: светлые классы, новые парты, огромные, под потолок, окна, широкие коридоры.
Я уговорил мать пойти на родительское собрание и посмотреть новую школу. Мать пришла за полчаса до собрания. Я поставил ей стул около класса, чтобы она не очень утомилась, так как здоровье у нее стало совсем плохим.
При знакомстве выяснилось, что директор школы Александр Николаевич Абрамов, член партии, солидный человек, – старинный мамин знакомый. Раньше он заведовал начальной школой в Митине и одновременно руководил в Рождественской церкви хором. Мой дед, построивший эту церковь, был старостой в ней и два раза в год давал Абрамову отрез на костюм в качестве платы за этот хор.
Александр Николаевич сватался к моей матери. Она была младшей дочерью, и мой дед в ней души не чаял и не отпускал от себя, хотя ей было уже двадцать шесть лет. Абрамов ему нравился. Но выбор оставил за дочерью. Его смущало то обстоятельство, что жених был «чужак»: в деревне не знали его корней. Мать решила не выходить замуж за «чужака». Потом она встретила строгинского Григория Егорычева, который был на два года моложе ее. У того корни были здешние, да и понравился он ей больно.
Эта встреча матери с юностью состоялась в 1936 году. В следующем году мама умерла. Я учился тогда в девятом классе.
Учился я с удовольствием. Мать никогда не смотрела мой дневник: знала, что там все в порядке. Мне очень нравились уроки литературы. Множество стихотворений я знал наизусть, а память у меня была превосходная. Учительницей литературы была у нас Ольга Прокофьевна Яхлакова. В годы Гражданской войны она служила в политотделе Первой Конной армии Буденного. Ольга Прокофьевна была очень хорошим педагогом и старалась привить нам свою любовь к литературе.