Албанией, Эпиром, Македонией и частью Греции правил Али-паша, безжалостный турецкий визирь, о котором говорили, что он обладает большей властью, чем султан. За военные успехи он получил прозвище «магометанский Наполеон», и Наполеон Бонапарт предложил ему стать королем Эпира, однако его политическим устремлениям в большей степени отвечала дружба с Англией. Узнав, что в его владениях поселился знатный англичанин (речь идет о Байроне), Али-паша повелел коменданту Янины встретить новоприбывших с подобающим гостеприимством. В то время сам он был занят une petite guerre[21] с другим крупным военачальником, Ибрагим-пашой, которого загнал в крепость в Берате.
Пейзаж напоминал Байрону шотландские холмы его детства: замки, подобные описанным Вальтером Скоттом, такие же горы, албанцы в килтах и плащах, под которыми поблескивают кинжалы, — ну как не вспомнить шотландских воинов. Албания была местом смешения народов: албанцы в расшитых золотом плащах и алых куртках, татары в высоких шапках, турки в просторных одеждах и тюрбанах… И таковы были неписаные законы верности и измены, что человеку за малейшую обиду могли перерезать глотку. Молодые женщины, по мнению Байрона, самые красивые из всех, кого он встречал, служили здесь «вьючными животными», которые пахали, копали и выравнивали почву, размытую горными дождями.
Домой Байрон писал шуточные письма, интересуясь новостями о «смертях, разорениях, преступлениях и бедствиях своих друзей». Он признался матери, что если и женится, то только на султанше с десятком городов в качестве приданого.
Во всем «великолепии» албанской военной формы, с серебряной саблей на боку появился он при дворе Али-паши в Тепелене. Зал с мраморным полом и фонтаном в центре, алые диваны по стенам и врач, способный поддерживать беседу на латыни. Его высочество паша оказался низеньким толстым человечком лет шестидесяти с длинной седой бородой и удивительно мягкими манерами; его собственная голова однажды будет поставлена на карту в Константинополе. Он сразу же был очарован молодым красавцем лордом, «миловидным юношей», чьи маленькие уши и белые руки говорили о породе и знатности. Он поинтересовался самочувствием Байрона, потом сказал почтительные слова в адрес его матушки, затем отметил удивительную красоту Байрона, речь завершилась просьбой относиться к нему как к «отцу», пока Байрон остается в его владениях, и нанести повторный визит в любой вечер, когда он будет свободен.
Байрона и Хобхауза поселили во дворце, все необходимое они получали бесплатно, раз по двадцать на дню Али-паша посылал им шербет, миндаль и конфеты. В их честь ежевечерне устраивался праздник, четыре костра разжигались во внутреннем дворе для приготовления козлят и ягнят, им прислуживали чернокожие рабы, евнухи и сотни солдат, оседланные лошади стояли наготове, курьеры прибывали и отбывали с депешами, гремели барабаны, с минаретов мечетей мальчики ежечасно выкрикивали время, тут же кружились дервиши и вели хвастливые рассказы о великих подвигах.
После месяца такой жизни настала пора уезжать. На галиоте с командой в сорок человек, предоставленном Али-пашой, они отправились в путь, но чуть было не потерпели крушение по дороге в Грецию, так как турки оказались неважными мореплавателями. Байрон, упивавшийся опасностью, живописал все это в письме к матери:
Два дня назад я чуть было не погиб на турецком военном судне из-за невежества капитана и его команды… Флетчер призывал свою жену, греки — всех святых, мусульмане — Аллаха; капитан в слезах убежал на нижнюю палубу и сказал, чтобы мы молились; паруса порвались, грот-мачта треснула, ветер крепчал, приближалась ночь, и нашей последней надеждой было достичь Корфу, сейчас территории Франции, или, как патетически выразился Флетчер, погибнуть в морской пучине. Я делал что мог, чтобы успокоить Флетчера, но, убедившись, что он неисправим, завернулся в албанский бурнус и улегся на палубе в ожидании худшего.
Они уцелели лишь потому, что капитан корабля разрешил нескольким греческим морякам взять на себя управление судном и встать на якорь у скалистого побережья Сули на севере Греции.
ГЛАВА VII
«Моя Эллада, красоты гробница!.. Чья десница сплотит твоих сынов и дочерей?»[22] Байрон собирался провести год в Афинах, изучить новогреческий, а затем направиться в Азию. Путешествуя верхом через горные перевалы, кишащие грабителями, они прибыли в Миссолонги, плоский поросший мхом мыс с несколькими рыбачьими хижинами, стоявшими на сваях в воде. И не было Сфинкса предупредить, что через каких-нибудь пятнадцать лет этот мыс станет последним местом пребывания лорда Байрона.
Оказавшись у развалин, оставшихся от древних Дельф, честолюбивые литераторы Хобхауз и Байрон нацарапали свои имена на обломке колонны. У подножия Парнаса, заметив летящих орлов, которых Хобхауз принял за стервятников, Байрон счел это добрым знаком, посылаемым Аполлоном, и временами сочинял строфы для «Чайльд-Гарольда».
На Рождество 1809 года Байрон впервые увидел афинскую долину, гору Химеттус, Эгейское море и Акрополь, «внезапно открывшийся взору», — более великолепного зрелища он еще не встречал. Они сняли комнаты в доме гречанки Тарсии, вдовы британского вице-консула и матери трех красавиц девочек, старшей еще не было пятнадцати. Эти «чудесницы» в своих красных албанских тюбетейках и желтых сандалиях вели себя с бесконечной учтивостью, когда прислуживали за скромной трапезой. Подобно другому знатоку женских форм Густаву Флоберу, чей сладострастный гений обострился, когда он приехал в Египет, Байрон впитывал каждую черту, каждый жест «чудесниц»: по вечерам за рукоделием или за игрой на тамбурине они сбрасывали сандалии и соблазнительно поджимали ножки на диване, прикрывая их длинными подолами.
«Черт бы побрал эти описания», — говаривал Байрон, но его отчеты друзьям и матери, беглые и точные, были чудом наблюдательности: сапфиры и золото эгейских волн, красоты Иллирии, болота Беотии, безымянные места, реки, не нанесенные на карту, открытия, которые подогревали его вкус к приключениям. Троаду, долину Трои, он описал вначале как прекрасное поле, где хороший спортсмен мог бы упражнять ноги, а одаренный философ — умственные способности. Ежедневно он ходил посидеть на могильном камне Патрокла, читая при этом восьмую книгу «Илиады» в переводе Поупа. Он превозносил гений Поупа и поносил тех самодовольных типов, которые «за три дня дают топографическое описание владений Приама», выскочек, сомневающихся в осаде Трои, уничтожающих величие Ахилла, Аякса и Антилоха.
Любопытство Байрона было ненасытным, а ум энциклопедическим. Юлий Цезарь носил лавровый венок не потому, что был победителем, а чтобы скрыть свою лысину; огонь Прометея был огнем разума. В менее классической сфере он заметил, что турки обрезают крайнюю плоть, что их главными пороками были содомия и курение и что святой Павел мог бы не затруднять себя посланием к эфесянам, так как церковь, в которой он проповедовал, была позднее переделана в мечеть.
Возвышенные размышления сочетались с сожалением об утраченном золотом веке Афин. Узкие улочки убоги и забиты людьми; турки, греки и албанцы теснятся, толкая друг друга, чтоб удержаться на ногах; «усыпальница наций», как он назвал город, лежит в руинах, храмы перестали быть местом поклонения. В Акрополе он с грустью глядел на осыпающиеся фронтоны, на колонны, разрушенные стихиями, временем, завоевателями и грабителями. Эта разруха, как в зеркале, отражала разруху в его душе и раны, которые становились все глубже, — боль от них он пытался заглушить при помощи любви, поэзии, активных действий. Он ополчился против презренных хапуг-антикваров, которые нагружали корабли ценными реликвиями. Особый же гнев приберег он для лорда Элгина, чье разграбление Парфенона представлялось Байрону насилием: мраморные детали отправляли в Англию якобы для просвещения архитекторов и скульпторов. В «Проклятии Минервы», опубликованном в 1812 году, богиня проклинает лорда Элгина и его потомков. Байрон приравнивает этот бесстыдный грабеж к опустошительным набегам турок и готов. Ограбление Аттики никогда не приумножит честь Англии, считал он.