Венедикт Ерофеев
Есть, следовательно, и такие проблемы, но тут сделаю отступление, ведь если разговор зашел о Веничке, то очень многие наши читатели отругали бы меня в его стиле, когда бы я пару слов о любимце польской аудитории не написал. Короче: я отправился к нему со словами любви и привета, с дипломной работой о нем, защищенной в Ягеллонском университете, и с бутылкой пейсаховки. Был принят доброжелательно, хотя мои заверения, что он является у нас, несомненно, одним из самых любимых и ценимых русских авторов, хозяин воспринял несколько недоверчиво. Веничка оказался в жизни несколько старше, чем на известной фотографии, где он выглядит непослушным херувимом с есенинской красотой и хитрющей улыбкой. Лицо изборождено морщинами, после тяжелой операции горла он пользуется аппаратом искусственной речи, но фигура стройная, изящная, манеры безукоризненные. Пробует пейсаховку, которой – он, Веничка! – доселе не знал, прикрывает глаза, делает паузу и произносит в микрофон короткую фразу, популярнейшее русское сочетание из трех слов, означающее – с такой именно интонацией – наивысшее одобрение. Дипломную работу просматривает, внимательно читает резюме по-русски, выражает беспокойство, не превратил ли его автор в эпигона Кафки («Ведь я о нём тогда слыхом не слыхал!»). Спешу заверить, что ничего подобного, просто дипломанту нужно блеснуть эрудицией и поместить творение русского автора в мировой контекст. Польщенный автор кивает головой, атмосфера становится теплее, хотя пьет он минимально, поскольку здоровье уже не то, аргументы о польской по-пулярности воспринимаются с большим доверием – ба! в слегка насмешливых глазах проглядывает, кажется, взволнованный блеск… На прощание я слышу произнесенное серьезно, без тени иронии: «Прошу передать всем полякам мой привет и слова искреннего уважения», что я и делаю здесь. Добавлю также, ибо это важно, что он работает, пишет. У меня был запланирован выезд в Петушки, но, к сожалению, времени не хватило. Но обязательно нужно будет проехать эти сто тридцать девять километров, отправившись с Курского вокзала с книжкой в руках и отмечая чтение ее разделов очередными остановками, надо будет поехать, доехать, выйти, посмотреть вокруг и потом вернуться. А как же иначе?
Конец отступления.
А тут приближается и конец визитов, пора расставания с кухнями, перехода от приветствий к прощаниям. Мы еще продолжаем делать взаимные открытия, спустя годы в коридорах вокруг нас витают еще не завершенные сюжеты. Я еще отвечаю на их настойчивые вопросы о Папе и говорю, как был бы нужен им его приезд, что тогда они услышали бы то, что каждому из них нужнее всего. Сам, в свою очередь, спрашиваю, сознают ли они тот факт, что открывшуюся перед людьми после сокрушения старых мифов духовную пустоту они – именно они, интеллектуалисты – должны помочь заполнить (одни это понимают, до других, живущих конкретикой напряженных будней, это пока не доходит). Мимоходом затрагиваем тему молодежи, и я чувствую, сколь глубоки и остры разногласия поколений. Здесь также наступила дезинтеграция, одни бычатся на других, атмосфера наэлектризована взаимными претензиями. Реально же наступает пора прощальных объятий, а я думаю, что так и не успел практически ничего уяснить и о чем-либо сказать, хотя бы о том, что лежит на сердце (хотя я свято обещал себе воздерживаться от советов): они всё еще слишком мало думают о своих многонациональных соседях по Союзу, а, ведь, именно им, русским, предстоит теперь сказать решающее слово в деле подлинного равноправия культур и языков. Может, скажу им в следующий раз, если, даст Бог, перерыв будет короче? А может, говорить об этом и не придется? Тем временем хлопают дверцы лифта, зарешечивая моих друзей с их поднятыми на прощание руками и словами:
«Пусть всё будет хорошо!».
Будет ли?
Очень популярный теперь и чрезвычайно интеллигентный сатирик Михаил Жванецкий сказал: «Когда я однажды услышал, как диктор радио оговорилась, рассмеялась и исправилась – я понял, что наступила свобода».
А хороший поэт Владимир Корнилов высказался стихами, смысл которых я попробую передать: «Я не готов к свободе – по собственной ли вине?… Ведь она много труднее, чем неволя. Я ждал ее так долго, болея и трепеща. А когда она пришла – я не готов к ней…».
Я слышу, как они учатся произносить это слово, чувствую, как вслушиваются в его звучание. Лишь бы только его не трепали всуе.
2
Так заканчивается мой русский месяц.
Я еще хожу по московским улицам, где прохожие окидывают друг друга странными косыми взглядами: сначала внимательно смотрят на руки и лишь затем бегло – выше. Когда-то давно эти уклончивые взгляды выводили меня из себя (почему они не смотрят прямо в глаза?), пока я не понял, что это навык проверки покупок – а вдруг человек несет что-то, за чем имеет смысл постоять в очереди! – и лишь затем проявление интереса к своему ближнему.
Я хожу по городу словно бы подобревшему, без фальшивой мишуры, более свойскому, который учится в день своего рождения уличному веселью и естественности. По городу всё ещё неудобному для жизни, где нет ни нормальных телефонных справочников, ни нормальных, т.е. точных планов хотя бы центральных районов, поскольку всё это было, очевидно, строго засекречено, и где в киосках уже с утра не сыщешь свежей газеты, хотя не будешь иметь проблем с приобретением теоретического ежемесячника, скажем, компартии Уругвая («У меня только зарубежная пресса» – высокомерно цедит сквозь зубы киоскер в Сокольниках, когда у него смиренно спрашивают «Правду» или «Комсомолку», и небрежным жестом обводит десятки теоретических ежемесячников из разных стран мира).
Я захожу в магазины, где в течение этих двенадцати лет отчетливо проведена огромная работа: персонал отучили облаивать клиентов. Это, видимо, стоит колоссальных усилий: продавщицы с напряженными лицами (мечтать об их улыбках тщетно!) отвечают односложно, адресуясь куда-то в пространство. Но, однако, уже не кричат на вас. Прогресс.
Я выхожу из вагонов метро на перроны, где некогда – словно издевательская формула эпохи – вас встречали огромные надписи: «ВЫХОДА НЕТ», и смысл этого утверждения постепенно проникал в меня по мере того, как эскалатор двигался вверх. Теперь то ли надписей меньше, то ли они сформулированы иначе, но в глаза бросаются только люди, любую минуту готовые посвятить чтению, а то, что они держат перед глазами заботливо обернутым в газету – это почти всегда «Дети Арбата» Рыбакова – не самая великая литература, но знак великих преображений, открытие того, что прежде было совершенно секретным.
Так, может, есть выход?
Через несколько часов я снова окажусь на Белорусском вокзале, цикл завершится, вновь найденный город выпустит меня и я стану повторять слова того, кто постиг душу столицы, как никто другой, Юрия Трифонова: «Москва окружает нас, как лес. Мы преодолели этот лес. Всё прочее не имеет значения».
Впрочем, я еще в Сокольниках. Здесь есть – недалеко от моего дома – маленькая церквушка Воскресения Господня, церквушка молоденькая, построенная всего перед первой войной, действующая, покрашенная в веселые зелено-голубые тона. Внутри нее – постоянное движение, по православному обычаю люди покупают тонкие свечки по пятнадцать копеек и зажигают перед выбранной иконой с заранее определенной целью, размашисто крестятся, минутку молятся, снова осеняют себя крестом и выходят.
Я заглядывал сюда неоднократно, а теперь, на прощание, иду со стороны дома улицей, которая каким-то чудом сохранила название, видимо, очень старое – Богородское шоссе. Это асфальтированный кусочек старых Сокольников, района с характерной плебейскокабацкой наружностью, которую теперь в значительной мере нивелировала стандартная застройка. Но есть еще большой Сокольнический парк, и дорога идет вдоль его ограды, поднимаясь на бугор. Этот горб создает впечатление, что путь долог, перспектива глубока, а то, что передо мной, кажется отдаленнее.