Порой забегала вечно торопящаяся, занятая какими-то сложными и непонятными делами, с легкой поступью при солидной комплекции Наташа Столярова, секретарь Эренбурга. Ее красоту не смогли истребить даже десять с лишним лет лагерей. Она попала в тюрьму за иллюзии молодых лет: в тридцатые годы девушкой-подростком она уговорила родителей-эмигрантов вернуться из Франции в советскую Россию. Было такое движение возвращенцев, инспирированное НКВД. Родители погибли, Наташа спаслась, но горя хлебнула изрядно
Заходили и художники. Широко улыбающийся пружинистый Володя Вайсберг (еще и скульптор), заглянув из коридора, вошел и, не представившись, принялся циркулем пальцев профессионально измерять и ощупывать мою лысину, после чего удовлетворенно заметил: «Какая ладная черепушка!».
Как правило, здесь было живо и интересно, но временами давало о себе знать ощущение замкнутого анклава. Помню вечер, когда собравшиеся обсуждали ответ на схоластическую головоломную задачку: есть ли в России с десяток подлинных интеллигентов? А если есть, то кто это? Спорили с пеной у рта, но порядком было и притворства, поскольку то и дело называлась фамилия кого-либо из присутствующих, а тот махал руками: «Я? Да что вы! Мне для этого многого не хватает…» и т.д., после чего с видимым удовольствием позволял себя возвести в праведники и в свою очередь называл еще кого-либо из гостей. Это было как сказка про белого бычка, я вертелся, точно на гвоздях, дожидаясь, когда это закончится. Встревать в разговор в качестве иностранца-аутсайдера мне не полагалось. Признаюсь, что в тот вечер я тосковал по Варшаве, где подобные сцены, пожалуй, невозможны. Так оплачивался счет существования в условиях изоляции и постоянной самообороны.
Зато в небольшом кругу, естественным центром которого становилась Надежда Яковлевна, всегда было интересно. Она часто расспрашивала про Польшу, любила ее «вслепую», и чувство это в соответствии с традициями – истинной? – русской интеллигенции сопровождалось комплексом русской вины. Вдова Мандельштама грустновато осведомлялась об отношении поляков к России и русским, готовая услышать наихудшее, но жаждавшая узнать правду и только правду. С некоторым облегчением она принимала к сведению, что отношение это, по крайней мере, в среде интеллигенции, бывает разным. Как-то она сказала, что самым страшным и позорным документом, который читала, были протоколы допросов повстанцев 1863 года, судимых и казнимых в Вильно по приказу Муравьева – «Вешателя». Учтите – какие читала о н а, Надежда Мандельштам! Было, кстати сказать, такое время, когда только что вышедшую книгу с этими протоколами я встречал поочередно в домах всех моих русских друзей и каждая беседа начиналась с нее. А Надежде Яковлевне, с глубоким пессимизмом думавшей о перспективах России, похоже, было отрадно сознавать, что совсем недалеко, за ближней границей, есть страна, борющаяся за нормальные условия жизни, с не перебитым до конца хребтом морали и совести. Как и все «друзья-москали», она желала нам успехов, естественным образом рассчитывая, что это будет полезно и для России. Вдобавок, такое отношение поддерживалось ее сильным христианским чувством. Кто её читал, тот знает об этом. Она являлась глубоко, истово верующей, и ее вера была выстраданной и закаленной в испытаниях. Однажды она спросила: «Вы знаете, что Рышард (Пшибыльский – А. Д.) стоит за скептическое мировоззрение?». Я кивнул головой. «Ладно, но как в таком случае быть с объективными ценностями?». Пораженный меткостью ее вопроса, я сначала умолк, а потом пробормотал нечто невразумительное. Она тактично перевела разговор на другую тему. Потом мне не раз вспоминался этот вопрос, и я всё отчетливее ощущал заключенную в нем правоту. Теперь диалог выглядел бы уже иначе.
Какое-то время она серьезно помышляла о том, чтобы выехать в Израиль. «По крайней мере, помру свободной», – заявила она. Но вначале ее удерживал на привязи тяжело больной брат, которому, покуда хватало сил, она старалась помогать. Затем уже этот вопрос не затрагивался: то ли нездоровье мешало, то ли ее отговорили. Во всяком случае, с начала семидесятых годов она могла уже в какой-то степени освободиться от постоянного сильного внутреннего напряжения. Органы сыска, конечно, не спускали глаз с нее и ее гостей, но ничего страшного не случалось. Тем временем вышли трехтомное, фундаментальное американское издание Мандельштама и тощий отечественный томик «Избранное». За границей были опубликованы ее воспоминания. Стало ясно, что и поэзия, и осмысленный писательницей опыт ее самой, мужа, среды, социального слоя, страны – спасены, не исчезнут. Теперь даже внезапное вторжение представителей органов не было бы столь ужасно. Смакуя эту тяжело доставшуюся ей победу над судьбой, она сказала однажды: «Даже если что, то всего-то дадут мне в морду – и каюк!». Спокойно, без всякой позы. Если не вся Надежда Яковлевна, то многое от нее – в этой фразе.
А умерла она в декабре 1980 года. Не знаю, дошли ли до ее сознания сообщения о польских событиях той поры, поскольку она была очень старой (восемьдесят один год), очень больной и, похоже, отгородившейся от современности. Последнее из опубликованных интервью с ней, относящееся к 1977 году, свидетельствует о явной неприязни к действительности. «Будь она жива, с ней можно было бы спорить…, – написано в редакционном комментарии парижского журнала «Континент» (№3/1982). – Ее высказывания часто были интеллектуальной провокацией. Но ответить на них мы уже не можем». Верно. Несправедлива она бывала порой и раньше. Великолепно раскрывая в воспоминаниях смысл процессов и явлений, была способна незаслуженно обидеть конкретных людей (это особенно характерно для второй книги мемуаров). Как правило, она не могла понять тех, кто занимал компромиссную позицию, если только кто-либо из них не оказал помощи Мандельштаму, тогда ему отпускались грехи. Эти отдельные безапелляционные приговоры вызвали большой критический резонанс, Лидия Чуковская собиралась даже написать полемическую книгу-ответ. Но это уже сфера иных проблем. Вступление в нее требовало бы развернутых рассуждений на тему, возможно ли вообще и в какой форме достойное существование в условиях того режима для человека, известного обществу, «человека публичного».
Когда я пишу это сейчас, меня тревожат воспоминания о собственном малодушии. Дело в том, что в конце своих посещений России, в 1974 и 1975 годах, я начал сознательно ее дом обходить. Мне было известно (говорили люди из ее окружения), что она жаждет услышать от гостей мнения о своих мемуарах и что сама хорошо сознает их значимость. Это означало для меня неизбежность либо умолчаний и полуправд, либо трудного и бурного разговора – прежде всего потому, что я болезненно и остро воспринял ее очень личные и несправедливые обвинения отдельных лиц и характерный для второй книги тон излишней самоуверенности (даже Ахматову она там порицает и укоряет). Я предпочел неизбежной дискуссии избежать, иначе говоря – струсил. Вот конкретная иллюстрация жизненного оппортунизма в неофициальной сфере. Таким образом я перестал видеться с ней раньше, чем к тому принудили обстоятельства. Мне сообщили, что она заметила это и выражала удивление. Может быть, догадывалась о причине? Так или иначе – mea culpa, моя вина.
Правда, каким-то смягчающим мою вину обстоятельством может служить то, что потом я ее воспоминания перевел и опубликовал, но опять-таки – с сокращениями. Болезненно чувствительная ко всему, что касалось ее и Мандельштама, она не могла быть этим – если узнала – довольна.
Смерть ей судьба послала хорошую – по свидетельству близкого человека – «…под утро, тихо, в полусне, она точно забылась…». О судьбе своих поздних записок она заблаговременно позаботилась, как и пристало опытному конспиратору, поскольку сразу после ее кончины квартиру опечатали. И так ждали слишком долго и терпеливо, а в конце жизни оставили в покое. Разве что в последний момент отказали в захоронении тела в семейной могиле на расположенном ближе к центру Ваганьковском кладбище. Ее отпели по православному ритуалу и погребли на отдаленном Троекуровском кладбище. А недавно я прочел в «Литературной газете» сообщение об образовании комиссии по творческому наследию Осипа Эмильевича Мандельштама. Почему так поздно? Пожалуй, догадываюсь – в нее следовало включить вдову. А так ждали, пока умрет.