Потом бледный хворый рассвет — разом выцвели и вылиняли все краски. Вместо сверкающего и кружащегося водоворота — грязная отмель, на которой осколки битой посуды, растрепанная, грузная фигура Султанова, объедки фрукт, залитая вином мебель. Акулов сжимает в руке пачку двадцатипятирублевок и, шатаясь, идет по длинному коридору, рассовывая деньги каким-то женщинам, лакеям, ресторанным распорядителям.
— А Париж! — Акулов даже привстал со стула, стараясь лучше рассмотреть в глубине степи картины, которые разом всплыли в его воображении. Высокий бритый проводник — агент Кука — с лицом пастора, идет впереди по лестнице, устланной красным ковром, уставленной пальмами, и ободряюще говорит:
— Первоклассный дом! С разрешения правительства, под контролем государства! Тут есть гобелены и мебель из Версаля, кушетка Марии Антуанетты…
Потом Акулов сидит на этой настоящей или поддельной мебели из дворца «короля солнца», за столом, украшенным бронзой, по которому агент Кука стучит пальцем и кричит:
— Нет ему цены! Историческая реликвия!..
А крутом гирлянда красивых девушек, почти девочек, в розовых и белых рубахах, через которые просвечивается горячее тело.
Агент Кука дремлет в дальнем углу, ожидая Акулова, и время от времени повторяет все одну и ту же фразу:
— Не бойтесь, это учреждение государственное. Тут были принцы и короли. Я сам тут с одним высоким гостем три дня в гроте жил. Ходили голые, питались устрицами и омарами от Прюнье.
— Еще бы! — будь она проклята, эта степь! — вслух сказал Акулов.
— Ну, и пропили все, — продолжал Сиганов. — Четыре десятины, надолго ли хватит? Да еще Елохину за водку и вино сорок целковых задолжал.
— Пропащий ты человек, Сиганов! Что же ты теперь будешь делать?
— Вот то-то, что делать! Тут уж ничего не придумаешь.
Сиганов говорил равнодушно, как будто дело шло не о нем и его совершенно не занимал вопрос, как будет жить без земли рыжий великан, голову и плечи которого он видел в зеркале против себя.
— Выселяйся в Сибирь, на Дальний Восток. Там теперь люди нужны.
Сиганов вздохнул и молчал.
— Повезут тебя даром, кормить будут даром, а там… — Акулов неопределенно махнул рукой в алмазную даль, — там столько богатства, что если бы оно досталось не таким дуракам, как мы, так в золоте зарыться можно.
— Где уж нам! — уныло ответил Сиганов.
— Ну едешь, что ли? все равно пропадать!
— Помирать все равно одинаково, что тут, что там. Хуже не будет, некуда!
— Ну вот, — Акулов закурил папиросу и примирительно сказал:
— Ты и России послужишь, государству… Знаешь, что такое государство?
Сиганов улыбнулся.
— А как же, очень даже знаю! Когда мужики бунт делали, мне от помещика Иваницкого зеркало преогромное досталось. Больше сажени. Не знаю, кто мне его на двор приволок. В хату не влезало, я его возле стены поставил. Так его от Павловки верст за пять видно было. Простояло два дня и бык его рогами разбил. Потом наказание было. Приехал виц.
— Вице-губернатор, — поправил Акулов.
— Плаксивый, как баба. Нас, как полагается, пороли, а виц сидит на крыльце в волости и каждому мужику наставление дает:
— Жалко, — говорит, — мне вас. Я понимаю, что порка обидна. — Это, — говорит, — вы, мужики, понять не умеете, а просвещенные народы не любят пороться.
Кто выслушал наставление, — скидывай штаны и иди под сарай, а виц плачет и кричит вдогонку: «Помни, что не люди тебя порют; а государство». Это мы знаем…
— Эх, Сиганов, все это не так. Голова у тебя большая, а глуп ты на удивление.
— За умными живем, — усмехаясь, ответил Сиганов.
— Ну, поговори мне еще! Писать тебя в Сибирь, что ли?
— Мне все одно.
— Ну, так я запишу.
— Записывайте, куда хотите! — Сиганов хлопнул дверью и вышел на залитую солнцем улицу.
— Эй, помещик, иди сюда! — закричал с угла лавочник Елохин, маленький, грязный, с красным носом и злыми, колючими глазами, славившийся своим сластолюбием.
У Елохина была установлена такса на девок, замужних баб, солдаток и вдов. Такса эта, переписанная четким почерком, висела у него в спальне за ситцевым пологом и служила предметом бесконечных разговоров для приятелей Елохина. Зимой, когда подъедался хлеб и в темных, грязных избах плакали голодные дети, бабы осаждали лавочника и Елохин уплачивал по таксе не деньгами, а товаром: гнилой мукой, ржавыми селедками и баранками.
На высоком крыльце рядом с Елохиным стоял молодой, щеголеватый дьякон из соседнего села. На дьяконе была новенькая шуршащая ряса, лакированные ботинки, белая шляпа и весь он казался таким чистеньким и сияющим, как обмытый камень в ручье.
— Вот, обратите внимание, — визглявым голосом говорил Елохин, указывая на Сиганова. — Чемпион безводной степи, силу имеет неимоверную, а девать ему этой силы некуда! всего имущества — курица с перешибленной ногой, да ведро без дна. Ну, плати проценты! Вы, отец дьякон, станьте сюда в холодок и посмотрите на представление.
— Брось! — сказал Сиганов, — доиграешься когда-нибудь!
— А ты плати.
— Ну ладно уж, командуй.
Сиганов снял ситцевую розовую рубаху и стоял около весов с гирями. Лавочник протянул ему крепкую бечевку. Великан зажал зубами один конец бечевки, а другой привязал к пятипудовой гире.
— Пиль! — закричал Елохин. Сиганов взял в каждую руку еще по гире.
— Алле!
Великан медленно выпрямился и, напрягая мускулы, осторожно двинулся по крутой лестнице.
— Мускулатура, отец дьякон! обратите внимание! Дьявол, а не человек. Музейная вещь, — кричал Елохин, размахивая тонкими руками.
Тело Сиганова казалось отлитым из темного металла, ветер растрепал его рыжие волосы и они беспорядочно падали ему на лоб, окружая голову огненным сиянием.
— Чемпион! — кричал Елохин. — В нем такая сила, что дуб вывернет, да еще с корней землю отрясет, а между тем баба его по таксе приходила.
Сиганов бросил гири на пыльную дорогу и угрюмо сказал:
— Довольно — давай водки!
Виноградов подмигнул дьякону и, подбоченившись, заговорил наставительным тоном:
— Как же я могу в присутствии духовной особы поощрять пьянство? Лимонада или клюквенного кваса выпей, а водки нет.
— Не ломайся! — крикнул Сиганов таким голосом, что дьякон от испуга соскочил с ящика и зашептал Елохину:
— Дайте ему водки! Ведь он дикий совсем. Чего ему жалеть; ни впереди, ни позади.
— Ну хорошо, хорошо. На, пей! — Сиганов залпом опорожнил стакан, взял из кадки огурец и молча спустился с крыльца.
— Такого человека да за границу бы, — сказал Елохин. — Смотрите, мол, на Русь, какая она в естественную величину!
— Погибают, потому что нравственность упала, — сладким голосом ответил дьякон. — Устоев нет, о церкви забывают.
Солнце опускалось к далекой линии курганов; степь сбросила грязные, пыльные лохмотья, стала ясной и печальной. Высокие бурьяны и колючие, важные чертополохи с красными, мягкими цветами запутались в золотой солнечной пряже; на серой, истомленной земле переплелись тонкие тени. Мелководная речонка, разлившаяся под мостом в конце площади, улыбнулась и зарделась среди кованых серебряных отмелей.
Сиганов пошел было домой, но, увидев с угла свою хату, в которой было скучно и пусто, повернул к реке. Ему было стыдно, что он ходит по селу без дела и, чтобы скрыть стыд, он начал громко ругать непременного члена, Елохина, дьякона и отца Димитрия, который ехал к мосту на дрожках, застланных новеньким, пестрым ковром.
Отец Димитрий недавно окончил семинарию и пошел в священники, потому что женился на дочери благочинного и получил хорошее приданое. В гостиной у него стояла зеленая плюшевая мебель и стол с бронзовыми львами на выгнутых ножках. Пол был застлан ковром с пунцовыми цветами, разбросанными по желтому полю.
Такой роскошной обстановки не было ни у кого в степи и отец Димитрий требовал, чтобы его гости держали себя у него так, чтобы видно было, что они ни на минуту не забывают об окружающем их великолепии.