У входа стоял небольшой автомобиль доктора, и они остановились неподалеку. В дом их впустила пухлая горничная в чепце и фартуке. Вид у нее был слегка растрепанный и заплаканный; она натянуто улыбнулась Джойс и зашептала:
– Миссис Фарадей еще не спустилась, мисс. Она просила джентльменов любезно подождать ее в малой гостиной. Мистер Уильям и его сестра уже там.
– Хорошо, Элис, спасибо, – тихим усталым голосом ответила Джойс.
Передняя, в которой они оказались, была просторная и темная. Однако в самом доме стоял викторианский уют: его создавали турецкие ковры, блеклые картины в резных золоченых рамах, красные жаккардовые обои и великолепные медные украшения. По меньшей мере двум пришедшим сразу стало не по себе: они-то знали подноготную этого дома, уютный особняк полнился для них неведомыми ужасами и странными следами жизни большой семьи, обитавшей здесь со времен постройки дома. В их глазах то было не просто красивое викторианское жилище, но жуткое логово, рассадник темных порождений цивилизованного разума, которые ученые называют естественным следствием непрестанного угнетения и подавления душевных порывов. Эти двое сознавали, что в доме творится нечто доселе невиданное, извергается вулкан давно бродивших страстей, и им было страшно при мысли о том, что может вот-вот открыться их взору.
Они раздевались, когда дверь напротив отворилась и в холл выглянул дядя Уильям с багровым лицом. Он с преувеличенным радушием бросился к пришедшим.
– Рад вас видеть – вас обоих, – сказал он. – Вы уже знаете жуткую новость? Теперь Джулия! Проходите, проходите, мать спустится через минуту-другую. Она сейчас наверху, разговаривает с Лавроком. Парень явно знает свое дело.
Уильям проводил их в гостиную, которая в утренний час была бы залита солнцем, если бы не легкие рулонные шторы на двух окнах, выходивших во двор. Именно в этой комнате, судя по всему, обычно собирались домочадцы, хотя она и предназначалась для завтраков – здесь стояли натертые до блеска большой стол и буфет красного дерева. Набивной блестящий ситец слегка выцвел от частых стирок, а на зеленых кожаных креслах у огромного мраморного камина виднелись потертости и царапины: ими явно пользовались часто и очень давно, причем у каждого был свой хозяин. На стенах, как и в холле, висели старомодные акварели, которые благодаря своему наивному очарованию начали стремительно возвращаться в моду.
В утреннем свете дядя Уильям имел потрепанный и даже запущенный вид, от его напускной военной выправки не осталось и следа.
– Это Китти, – представил он свою сестру и оглушительно прошептал: – Я пытаюсь утешить бедняжку!
С кресла встала Кэтрин Фарадей, сбитая с толку как трагическими утренними событиями, так и необходимостью встречать гостей в растрепанном виде. То была жалкая старушка, выглядевшая намного старше своих лет – ей не исполнилось и шестидесяти, – суетливая и нервная, одетая в черное платье с крошечными рюшками на воротнике и манжетах. Кэмпион еще ни разу в жизни не видел, чтобы женщина носила бы на груди огромные золотые часы (они крепились к платью золотой брошкой). Глаза у Кэтрин раскраснелись, как и кончик носа – единственная не покрытая морщинами часть ее лица. Весь ее облик был олицетворением забитой добродетели, не знающих границ мягкости и кротости.
Опустив глаза, она поздоровалась с Кэмпионом и тут же повернулась к Маркусу, демонстрируя всем свой мокрый носовой платок.
– Ах, мальчик мой, как это ужасно! – пролепетала она. – Бедная Джулия еще вчера была такой бодрой и полной сил, такой властной – просто образец выдержки и силы духа. А сегодня она лежит наверху… – Тетя Китти громко сглотнула слезы, и маленький кружевной платочек вновь взлетел к ее глазам.
Положение было неловкое, но Маркус блестяще бы из него вышел, если бы в этот момент не вмешался дядя Уильям.
– Ну ладно, ладно, Китти, перестань, – сказал он, усаживаясь возле камина и входя в свое привычное – неистовое и шумное – состояние. – Внезапная кончина Джулии всех нас потрясла, но давай не будем лицемерить! Конечно, это удар для семьи и мне тоже жаль сестренку. Ее отсутствие трудно будет не заметить – уж слишком сильная личность. Но признай, характер у нее был чертовски скверный. Это факт.
Тетя Китти отняла платок от лица и посмотрела на брата. Она была неприятно похожа на загнанного в угол кролика: бледные щеки чуть порозовели, в заплаканных голубых глазах вспыхнул праведный гнев. Остатки присутствия духа старушка потратила на то, чтобы упрекнуть брата в возмутительном кощунстве.
– Вилли! Это же твоя сестра! Она лежит наверху, а ты… ты говоришь такое… да ты бы никогда не посмел сказать ей это в лицо!
Дяде Уильяму хватило порядочности, чтобы на миг смутиться, но темперамент не позволил ему ответить на упреки сестры благородно или хотя бы вежливо. Он надул щеки, дважды или трижды привстал на носки и заорал на Китти, которая и без того была слегка потрясена собственной дерзостью:
– Это я-то не посмел бы? Ха! Еще как посмел бы! И не раз говорил! Джулия была сущей фурией. И Эндрю ей под стать. Два сапога пара! Без этих двоих в доме станет куда тише и спокойней – попробуй-ка с этим поспорить! И никогда не называй меня «Вилли».
Маркус, смущенный этим проявлением чувств и вопиющей нехваткой такта в тяжелое для семьи время, отвернулся и стал разглядывать выцветшую акварель с изображением старых ворот колледжа Святого Игнатия, в то время как мистер Кэмпион глядел на брата и сестру с привычным дружелюбно-глуповатым выражением лица.
Тетя Китти дрогнула, но, осмелившись однажды сказать слово поперек брату, уже не могла остановиться:
– Джулия была хорошим человеком. Тебе до нее далеко, Уильям. И я не желаю слушать, как ты порочишь доброе имя покойной. Мы ее даже похоронить не успели, а ты… Ох, Вилли, нет у тебя ничего святого, и господь тебе не поможет. Даже думать страшно, что это все для тебя закончится.
Дядя Уильям взорвался. Он был желчный и вспыльчивый человек и, как многие люди его типа, считал любые разговоры о своей бессмертной душе неприличными.
– Оскорбляй меня сколько вздумается, Китти, – проорал он, – но не смей лицемерить! Джулия тебе жить не давала! Да и нам с Эндрю тоже. Вспомни, как она из кожи вон лезла, чтобы нам досадить, – язвила, жадничала! Кто велел слугам приносить «Таймс» ей в комнату и никому не отдавать до трех часов дня? Кто вечно оставлял открытой дверь и выставлял напоказ свои мерзкие привычки?
Тетя Китти собрала остатки сил и, дрожа всем телом от обуревающего ее негодования, выпалила:
– Пусть так! Но, по крайней мере, она никогда не позволяла себе тайком от всех… набираться!
Дядя Уильям совсем ошалел. В его голубых глазках появилось загнанное выражение, и он свирепо водил ими из стороны в сторону. Казалось, его одолело удушье и он не может вымолвить ни слова. Через некоторое – весьма продолжительное – время он наконец обрел дар речи и заговорил (куда более высоким и громким голосом, чем намеревался):
– Это ложь, черт подери! Гнусная ложь! У тебя испорченный и развращенный ум, сестренка. Как будто нам мало неприятностей – теперь ты еще меня обвиняешь во всех смертных грехах… – Его голос дрогнул, и он замолк.
Эта тирада внезапно оказалась последней каплей для тети Китти. Она резко осела на стул, закатила глаза, открыла рот и испустила жуткий истерический полусмех-полувопль, после чего принялась раскачиваться из стороны в сторону, обливаясь горькими слезами. Дядя Уильям, окончательно забывшись, начал кричать, чтобы она заткнула рот.
Первым ожил мистер Кэмпион: он подошел к старушке и шлепнул ее по руке, одновременно выбранив самым решительным тоном, так не похожим на его привычный бессвязный лепет.
Маркус двинулся к дяде Уильяму, еще не очень понимая, что собирается делать, а Джойс бросилась помогать Кэмпиону.
В этот безумный миг, когда всю гостиную огласили вопли и крики, дверь распахнулась, и на пороге появилась хозяйка особняка – миссис Фарадей собственной персоной.