«Чего всполошился? – начал укорять себя Можейко. – Так, неровен час, ударит кондрашка, и все. В конце концов, кого люблю, тому дарю.—Он вынул из кармана бланки, разгладил их. – Все верно. Хозяин здесь Лебеденко И.И. А ты – никто. Приживал. Завтра захотят – выкинут. И пикнуть не сможешь».
Дом был записан на зятя Илью Ильича. Это сидело занозой в сердце. Не то чтоб не доверял. Но все-таки не зря ведь говорят: «Береженого и Б-г бережет». А тут еще жена, что ни день стала подзуживать: «Перепиши дом. Перепиши. Не приведи Б-г, разойдутся Ирина с Ильей, плакали тогда денежки. А ведь здесь за каждый гвоздик, за каждую досточку плачено». Конечно, срезал тотчас: «Не твоего ума дело. Не тобой заработано, не тебе печалиться». Но все равно где-то в глубине души саднило, скребло. И от этого еще больше ярился на жену. Раньше, когда целые дни проводил на службе, частенько и вечера, и праздники прихватывал, многого не замечал. На многое закрывал глаза. Службе отдавался весь, без остатка. А теперь целый день вместе, словно привязанные. Всякое лыко шло в строку. Как тараканы из щелей ползли со всех сторон недобрые мысли о жене. Закипал от малейшего пустяка, раздражался. Понимал, как часто мелочны бывают его придирки. Пытался себя сдержать, обуздать. И от этого еще больше ярился. Вот и сейчас мысли покатились по проторенной дорожке. «Всю жизнь за копейку держится, – привычно-раздражительно подумал о жене, – то, что вчерашний рубль сегодня и полушки не стоит, этого ей никак не втолкуешь. А гвоздочки, досточки, нынче ахнуть не успеешь, могут тюрьмой обернуться. Время горячее. Разбираться не будут. Мало того, вчерашние друзья еще подставят, чтоб себя выгородить. А ведь я давно знал, чем вся эта ярмарка должна кончиться. Рано или поздно начнут кричать: «Держи вора!» Тут уж берегись! Первого, кто под руку попадется, схватят. Абсолютно честных нет. За каждым хоть маленький грешок, да водится. Когда у котла стоишь, поневоле оскоромишься, особенно если на черпаке руку держишь. Но ведь во всем нужно знать меру. Ну раз приложился! Два! Три! Но не до икоты, не до блевотины. Пока был в стране хозяин, за это сразу голову отсекали, не стало его, и превратили все в свинарник. Визжат, хрюкают, друг друга отталкивают. Сраму не оберешься. Мы же на высоте! На виду! Народ не слепой. Ему снизу хорошо все видно! Хорошо!» От этих невеселых дум он как-то скис. Работа разладилась. Вяло, кое-как расчистил дорожку до сарая. Открыл тугую примерзшую дверь. На него пахнуло березовыми поленьями. Можейко с силой втянул в себя чуть горьковатый морозный запах дерева. Окинул взглядом правильную строгость деревянной кладки. Казалось бы эка невидаль! Поленница! Но отчего-то вдруг умилился. И почудилось, словно тяжелый камень с души своротил. Второй раз за это утро подумал: «А все-таки молодцом, что свил гнездо. Молодцом! А что на Илью записано – ничего не поделаешь. Как говорится, жена Цезаря должна быть вне подозрений. Положение обязывало. Вот и изворачивался, как мог. Зато на всех пленумах, собраниях глаз не опускал, не прятался. Хотя, если разобраться, черт знает что! Не крал, не грабил, а хоронюсь, вроде тать из татей! Уж сколько лет как отстроился, а квитанции все до одной под замком прячу. Дороже чем зеница ока стали. Потому что если захотят – закопают. Конечно, обидно! Да и Илья, если разобраться. не сахар. Сколько пришлось уламывать, уговаривать. Нет, не копеечник. Не жмот. Но с принципами, – Можейко недобро усмехнулся. Зятя недолюбливал. Чуть ли не с первого дня понял, что за крепкий орешек попался, – такие, как он, на барахло не размениваются. Им все подавай по-крупному. В мировом масштабе проблемы решают. В молодости хотел весь мир перевернуть. Чтобы ни пастухов, ни собак, ни волков. Одни только овечки, вольно пасущиеся на траве. Конечно, жизнь посадила на шесток. Понял, что ни он сам, ни принципы его никому не нужны. Сейчас, небось, опять расшебуршился. Думает – его время пришло. – С ехидцей пробормотал: – нет, брат, шалишь. Во все времена нужны верные и покладистые. Любая власть только таких и любит, и голубит. – Когда-то спорил, убеждал. Хотелось обратить в свою веру. По торной дорожке направить. Не вышло, что ж теперь? Снявши голову, по волосам не плачут». Можейко отобрал толстые сухие поленья. Увязал их веревкой. Потом подошел к люку, ведущему в подпол. Резко рванул на себя кольцо, вделанное в крышку. Там, в закроме, хранилась укрытая мешковиной и сеном, отобранная еще ранней осенью картошка. В углу, в песке, была зарыта морковь. На полках белели аккуратно разложенные ядреные кочаны капусты. Пахло землей, застоявшимся теплом и яблочной прелью. «Никак, опять шафран подгнивает?» Он тотчас спустился вниз. Начал озабоченно перебирать яблоки, уложенные в ящики, после внимательно оглядел кадушки с соленьями. Вынул огурец, пахнущий укропом, смородиновым листом и чесноком. Маленький, не больше мизинца, с пупырчатыми бочками. Не удержался, откусил половину. Огурец аппетитно захрустел на зубах. Он даже чуть прижмурил глаза от удовольствия. И в этом добротном доме, построенном на долгие годы, и в этом подполе, наполненном отборной снедью, и даже в поленнице он любил ту прочность бытия, без которой давно уже не представлял своей жизни. И мысль о том, что может все потерять в один миг, казалась ему бездонной, черной пропастью. Частенько в думах своих он глядел в эту провальную страшную яму и цепенел от страха. Вот и сейчас припугнул себя для острастки. «Не ропщи, не ерепенься! И без этих крох можешь остаться. Сам знаешь, в нашей буче боевой и кипучей от сумы да тюрьмы никто еще не зарекался! – Сердце почему-то ёкнуло и покатилось вниз. Внезапное предчувствие опасности охватило его. – А что! Очень даже может быть. Экспроприация – это словечко для нас родней родного. Нет, сделано верно. Дом с Ильи на себя переписывать не буду. Еще неизвестно, куда всё может повернуться».
Он выбрался из подвала, выглянул во двор. Пурга мела всё злей и злей. «Надолго», – подумал он. С грохотом бросил вязанку у крыльца. Обмёл бурки берёзовым голиком. Входя в дом, громко крикнул: «Мать, накрывай на стол». Олимпиада Матвеевна будто ждала этого окрика. Тотчас засеменила с супницей из кухни. И вдруг остановилась как вкопанная: «Отец, погляди на себя!»
Можейко подошел к зеркалу. Конфедератка с опущенными ушами чуть сбита на затылок. Нагольный полушубок туго обтягивал еще прямые плечи. Синие диагоналевые галифе были заправлены в белые бурки.
– Ты мне знаешь что напомнил? Сорок пятый год. Точь-в-точь в таком обмундировании по районам ездил. Чего я, бывало, не передумаю, пока тебя дождусь. Помнишь, округа так и кишела лесными братьями. А ты без охраны. Только с Петром-шофером. Накрывай, накрывай, а то суп остынет, – насмешливо оборвал жену, – вспомнила бабушка, как в девках ходила.
Он прошел в кабинет. Сел в мягкое кожаное кресло. «Было. Было такое. Земельная реформа в самом разгаре. Брат шел на брата с обрезом, а у нас один пистолет на двоих. В эмке. Если ночь на хуторе заставала – спали по очереди. Ни языка, ни обычаев, ни местности – ничегошеньки не знал. А числился национальным кадром».
Действительно, по паспорту был литовец, а в графе место рождения писал – город Алитус, но где это и что – ни сном ни духом не ведал. Давным-давно из Антанаса Антоном сделался, да и фамилию носил не Мажейка, как отец, а Можейко. Жили в местечке у самой границы с панской Польшей. Первого мая залезали на звонницу, размахивали красным флагом, надсадно, во всю силу молодых глоток орали: «Волность».
В детстве и не подозревал, что чем-то отличается от других. А что лабасом обзывают, так на то и местечко, чтоб у каждого своя кличка была. Рос, как тот чертополох под забором. Да и кому был нужен? Мать помнил смутно. Умерла не то от тифа, не то от голода. Отец с утра до вечера тюкал молотком, был холодным сапожником. Старые опорки, разбитые вдрызг сапоги, запах вара и прелой кожи. В ту ночь, когда по отцовскому указу сучил дратву и строгал мелкие деревянные гвоздики, впервые задумался: «А кто отец?» И тут будто обухом по голове ударило: «Враг. Враг Советской власти». Конечно, и раньше занозой в сердце сидело – частник, да еще и ксёндзов дружок. И раньше не раз и не два слышал, как костерит втихую нынешние порядки. Как цедит сквозь зубы: «Тариба – Советы». Но в ту ночь словно прозрел. С той поры и начал приглядываться, прислушиваться. Каждое отцово словечко словно через сито просеивать. Однажды выследил, как тот под стреху тайком узелок припрятывает. Никому ни слова, ни полслова не обронил. Долго выжидал. Наконец выбрал время, когда отец уехал в город за кожей. Вот тогда и вытащил узелок. А там кругляши металлические. На одной стороне бородатый мужик, на другой всадник со щитом. «Литовские литы! Значит притаился и ждет своего часа!» В тот же вечер резанул напрямик: «Панов дожидаешься!» – и кивнул на то место под стрехой, где был припрятан узелок. Хорошо, вовремя успел увернуться. Сапожная колодка просвистела у самого уха. «Иди, доноси! Доноси, ишгама! Выродок, – повторил он по-русски и с яростью прохрипел: – жаль! Промахнулся!»