В сенях пахло антоновкой, сухими травами. В углу, как всегда, сколько себя помнил, примостилась кадушка с водой. На гвоздике висел ковшик. Он снял ковш с гвоздя. Проломил тонкую корку льда, подернувшую воду. Пил долго. Взахлеб. До ломоты в зубах. Потом повесил ковш на место. Провел рукой по гладко оструганному косяку двери. По лавке, на которой стояла кадушка.
Когда Санька вошел в комнату, все уже собрались за поминальным столом. Особняком, в центре, сидел, нахохлившись, Антон Петрович, а обок с ним обмякшая, распухшая от слез Олимпиада Матвеевна и чопорная поджавшая губы Ирина. Лиля в несуразном цветастом, тесноватом в груди платье, с черной газовой косынкой на голове, то и дело вскакивала: «Кушайте, кушайте. Вот холодчик. Вот салатик». Она улыбалась какой-то слепой, бессмысленной улыбкой. Косынка поминутно соскальзывала ей на плечи. Увидела племянника, кинулась было ему навстречу: «Саньчик! Куда ты запропал?» «Погоди! – резко остановила ее Ирина. Холодно, надменно начала выговаривать сыну: – Александр, – она произнесла это слово с тем носовым фальшивым звуком, от которого его всегда передергивало и хотелось грубить, – неужели для тебя не существует законов вежливости?» Как в детстве, он весь напрягся от раздражения, но сдержался. Бросил на мать насмешливый взгляд, язвительно отметив про себя и черную кружевную блузку, и антрацитно блестящие агатовые бусы. «Все согласно этикету – по близким родственникам полагается надевать глубокий траур». Он окинул взглядом застолье. На отшибе, кое-как умостившись на краю доски, положенной на табуретки, сидел отец. Ворот белой несвежей рубахи был распахнут. Мятый галстук приспущен и сбит на сторону. Илья Ильич улыбался сыну жалкой, дрожащей улыбкой. Дикая, щемящая тоска навалилась на Саньку.
– Ай да нальем мы чарку всклень, вскленехонько. Чарку горькую, поминальную, – внезапно пропел старушечий дребезжащий голос.
В доме повисла тишина. Старуха медленно, словно священнодействуя, поставила на грубую фаянсовую тарелку граненый стаканчик.
– Ай да два века никому не прожить, а два раза молоду никому не быть, – поплыл над поминальным столом тоскливый скорбный речитатив.
– Ай да куда от нас матеря спешат? Ай да каку дорожку для нас, деток, торят?
И точно не стало в этих стенах ни старых, ни молодых. Ни великих, ни малых. Ни удачливых, ни обездоленных судьбой. Здесь собрались осиротевшие человечьи дети. А в глазах у них была только боль. Ни суеты, ни ненависти, ни злобы. Только общая одна на всех боль.
Минск, 1981-1987