Литмир - Электронная Библиотека

На кухне Сплендид умолкает, чтобы Сиднер без помех познакомился с его отцом.

Словно здесь причина и объяснение всему.

И Сиднер смотрит на этот обрубок, на отца, который сидит у окна, за низким столиком, этак с полметра высотой, мастерит деревянные ложки. Ноги у него отрезаны выше колен. Одна половина лица как бы продавлена, часть виска отсутствует. Но глаза на месте, руки тоже. Очки съехали почти на кончик носа, а нос опять же продавлен или сломан. Калека поворачивает колеса тележки и беззубо смеется навстречу Сиднеру.

Кукольный мир — возле одной стены короткая низкая кровать, рядом шкафчик с инструментами, на полу большущий радиоприемник, плевательница с веточками можжевельника, покрывало на кровати из настоящего плюша, темно-красное.

Сиднеру требуется время, чтобы переварить впечатления, Сплендид его не торопит, стоит возле крана, пьет, потом протягивает ковшик Сиднеру:

— Холодная, вкусная!

На комоде фотографии молодого мужчины в полосатом обтяжном трико. На голове у него котелок, в руке тросточка. Длинные напомаженные усы. А рядом пудель в пиджаке и галстуке, на задних лапах. Один снимок изображает молодого человека на фоне Эйфелевой башни, другой — перед каким-то дворцом, на третьем он стоит наклонясь над парапетом моста, под которым плавают лебеди.

А барабаны рокочут, дробь нарастает, Сиднер затаил дыхание, громкоговорители горланят на всю кухню, а кухня — это увеселительный парк, это мир.

— Дамы и господа! Сенсационный аттракцион, человек-ядро — Фонзо!

Молнии и гром, Сиднер ахает вместе с сотней, тысячей других изумленных, запрокинутых вверх лиц.

— А я летел, как всегда мечтал лететь, по широкой дуге над лужайкой родного дома в Смоланде, летел все выше, выше, и мои родители стояли внизу и кричали: «Альфонс, малыш, смотри не сломай шею!», а я летел, и наш сосед, губернский прокурор, кричал: «Альфонс, не опозорь шведский флаг!», а другой наш сосед, пробст, старый гуманист, твердил: «Альфонс, будь осторожен, не взлетай слишком высоко, как Икар», я помню его седые усы и как я стыдился пушка, который потихоньку превратился в напомаженные усищи.

Снова громкоговорители, на многих языках, в разноцветье огней над кухней, над Парижем, над Веной:

— А теперь, дамы и господа, прекрасная мисс Лола и Фонзо, король воздуха, покоривший весь континент.

— И я летел над сверкающим проливом в сторону Копенгагена, где гавань была полна кораблей и флагов, летел над железной дорогой, гремевшей южнее. В сторону Киля. Гамбурга. И дирижабли летели рядом со мною, словно толстые сигары, пилоты выглядывали из гондол и махали мне руками, но я оставлял их позади. Запах опилок, и лошадей, и тепла, когда цирковой шатер пустел. Мисс Лола из Маркарюда была на афишах красным цветком. А я — голубым, так в веселую минуту изобразил нас ее муж, который под гром барабанов стрелял мною из пушки. Мы ездили в Рим, и я кружил над Папой Римским, помахивая тросточкой высоко над куполом собора Святого Петра, арлекин в трико и в котелке, дымящий толстой сигарой. Я взлетал над Будой, над Пештом, и эрцгерцог Фердинанд в своем изящном сюртуке наблюдал за мною. А потом Париж! О, бонжур, Париж! — кричал я. Бонжур, Фонзо! — отвечал Париж, а на Елисейских Полях Айседора Дункан танцевала для меня, и движение на улицах замирало, и шоферы в кожаных фуражках вылезали из машин и смотрели то на Айседору, то на меня. Жан Жорес тоже был там.

А мы с мисс Лолой взлетали все выше к звездам, парили в объятиях друг друга, кружили вокруг планеты Марс, вокруг жаркой Венеры. Из дальней дали доносились звуки аккордеона, затихали тарантеллы, уста к устам пред огнями звезд, словно рыбы в забытом аквариуме.

— Дамы и господа, сенсационный аттрак…

Гром пушечного выстрела прокатился по кухне.

— А пока мы летели, на земле убрали страховочную сетку. Когда эрцгерцог Фердинанд снимал сюртук, пуля уже пронзила его, когда Жан Жорес надевал шляпу, его голову уже пробила пуля убийцы. А трава на лужайках, где в парках Европы нас ожидала отдыхающая публика, была влажная, и лица людей опущены долу.

Мы падали. Ухватиться не за что — даже лунного лучика не нашлось, ведь пушки перебили все лучи у самого основания, и приземлиться некуда, ведь ракеты погасили все звезды, и я, смеявшийся и махавший тросточкой, последний человек-ядро, мастер забытого искусства, падал вместе с мисс Лолой из Маркарюда, уста к устам, падал к выжженной земле. И очутился тут, на полу. Отсюда ничто упасть не может.

В кухне воцарилась тишина. Куриное перышко трепетало на пороге, потом вместе с мягким дыханием осени скользнуло внутрь, приблизилось к Сплендидову отцу. Тот взял его в руки, осмотрел, провел им по здоровой щеке.

— Вот так было в ту пору, — сказал Альфонс Нильссон. — А теперь вот этак.

— Ну а вообще-то, пап?

— Вообще было тяжко.

— А все ж таки… Когда ты упал. Почему так вышло?

Они сидели на полу, Альфонс Нильссон посмотрел на дверь:

— Мама твоя не любит, когда я об этом рассказываю.

— Так ее тут нету.

— И я не знаю, поймут ли такие маленькие мальчики…

— Ну, пап. Сиднеру нужно услышать. Я же говорил тебе. Ему очень нужно узнать, как оно есть. Не то ведь вконец в своих раздумьях утопнет.

Альфонс Нильссон уперся костяшками пальцев в пол, толкнул тележку к двери и выглянул наружу.

— Дело было так, ребята, — прошептал он и улыбнулся. — Влюбился я в нее, в эту мисс Лолу. По правде-то ее звали Грета Свенссон. А она была замужем, за этим, за канониром. И как-то раз он нас застукал, когда мы…

— Когда вы были вместе?

— Точно. На следующем представлении он установил пушку на неправильном расстоянии, в десяти метрах от страховочной сетки. Когда я через три месяца очнулся в больнице, цирк вместе с канониром, Гретой и всеми моими друзьями уже плыл в Америку, на «Титанике».

Сплендид внимательно посмотрел на Сиднера.

— Мама была в этой больнице сиделкой.

— Это точно, — довольно хохотнул Альфонс Нильссон.

Потом они лежат на травяном брюхе осени и плюют по муравьям. Над ними пламенеют гроздья рябины, небо чистое, высокое, воздух еще теплый. Они норовят попасть плевком в муравьев, хоронят их в белой пене. Те некоторое время сопротивляются, но постепенно замедляют движения и, скорчившись, замирают, — пора их выудить и поглядеть, как они оживают.

— Во силачи, обалдеть можно. Малюсенькие, а силенок — ого-го!

— Здорово твой папа рассказывал!

— Вся штука небось в том, что они не думают. Другой раз мне тоже охота быть таким, ну, который прет напролом, не раздумывая. Слышь, Сиднер!! А вдруг нам только кажется, что мы думаем. И кто-то плюет в нас, и мы тоже барахтаемся в слюнях. И нас тоже кто-то вытаскивает и кладет на сухой листок, а мы немного погодя, как прочухаемся, говорим: ну, старик, пронесло. И живем дальше.

— Неужто все, что он рассказывал, правда?

— Думаешь, папаша мой врет?

— Да нет.

— Загибает маленько, само собой. И пускай, по-моему, тут он в своем праве. Не больно-то весело жить без ног. Я другой раз вожу его в лес. Он птиц очень любит. Берем с собой кофию и сидим тихонечко. Ты кем будешь, когда вырастешь?

— Вряд ли я доживу до тех пор, — говорит Сиднер.

Сплендид перекатывается на спину.

— Я-то, надо быть, по отцовскому делу пойду.

— А вдруг упадешь, как он?

— Все равно дело стоящее. Хотя чудно, что ни говори. Ты прикинь, летал-то он, считай, секунд двадцать за неделю. Ежели с ангажементом был порядок. Двадцать секунд, заместо того чтоб цельными днями торчать у станка на фабрике. Папаша вдобавок сказывал, что этакими вещами беспременно кто-нибудь должон заниматься. Показывать, что жизнь — штука непростая. Что есть люди особенные. Чтоб народ думал: Господи, бывают же полоумные! Очуметь можно! Он не то чтобы воображает, будто они станут ломать себе башку над его поведением, нет, они должны думать о том, что раз в жизни видали летящего человека. Должны запомнить эту картину. Лучше всего выступать перед детьми, так он говорит, они мастера преувеличивать и всю жизнь помнят, что как-то раз видали человека, который умел летать. Папаша говорит, чувствуешь себя как бы стихотворением. По крайней мере, строчкой стиха, и кто-нибудь должон создавать такие строчки. Нельзя это дело бросать. Священники-то не бросают, и музыканты тоже. Вот как мой папаша говорит. Я думаю, ты, когда вырастешь, будешь слесарем. Если, понятно, доживешь.

12
{"b":"563117","o":1}