Все последние ночи почти без сна. Лежу. Думаю. Надо переступить важный рубеж. Невольно подводишь итоги.
Мы с Колей вытянули счастливый, неслыханно счастливый билет — мы оба остались жить. Если жизнь чего-нибудь стоит, то мы ее получили как второе рождение. Почти чудо! Всего, что вынесено, не опишешь и ни к чему, но сердца выдержали, и силы есть. Снова чудо! Даже если на свободе нам будет в сто крат хуже, чем другим, не бывшим в заключении, зато мы сильнее многих после прожитых в плену у времени долгих страшных лет!
Тех, что здесь погибали массами, никогда уже не будет с нами, какова бы ни была наша судьба. Пока не учесть, какой страшный крен дала история, оттого что они погибли. Об этом скажут историки грядущего. Мы не отречемся ни от их жизни, ни от смерти, они сохранены в нашей памяти. Не забыть и не примириться с совершенными преступлениями, а сохранить и пронести тот нравственный потенциал, ту высокую идейность, которая накаляла революционной страстью и моральной силой все поколение. Трагична его судьба: оно нашло силы повернуть колесо истории и оказалось бессильным сопротивляться своему истреблению.
Спят заключенные.
Между нами нет органической силы сцепления, нет спайки общим делом. Напротив, мы собраны по принуждению и стремимся рассыпаться в разные стороны, как случайно бросаемые горсти гороха. И многие действительно уйдут из моей жизни, как туман, как барак и лагерь. Но со многими спаяна крепко тем, что нас держало: пережитым, сочувствием, состраданием, противостоянием, закалкой, судьбой поколения. Стержень бестелесный, невесомый, но крепчайший, который дает возможность перевеса духовных начал над всем остальным во все времена. С этими людьми будем чувствовать связь и по выходе из лагерей, будем узнавать друг друга по особым метам, как узнаются индуски по красному кружку на лбу.
Чувство локтя и понимание. Люди, встретившиеся на пути, обогатившие меня, несмотря на заключение и бедность жизни…
Утром тянет в ясли. Брожу, всматриваюсь в спящие личики, с неспящими вожусь и играю. Я их люблю. Вот-вот кажется смогу активно любить своих детей, растить их, снять непосильный груз с мамы…
Вечером в бараке иногда нахожу Олю, прикорнувшую на моей койке. В дни сборов она весела, полна надежд. У нее удивительный, парящий дух! Мечтаем о воле, о детях, о встрече с ними. В то же время Оля хочет предостеречь меня от разочарований и вооружить.
— Я уже бывала на положении вернувшейся в иное время, и то было не сладко, — говорит она, — а теперь… Может быть, неуместно об этом рассуждать в последние ночи и лучше выспаться?
Но я удерживаю Олю. Моя голова полна тех же мыслей, от которых не отделаться. Кончился срок, но не существовавшая и не существующая «вина» идет за нами повсюду. Она не снята. Здесь все мы в брюках, бушлатах и научились распознавать друг друга, а там… Тень от нас будет падать повсюду, куда ни ступит нога наша. Можно додумать самим, какие инструкции идут по пятам за нами. Арсенал аргументов известен в отношении «врагов народа». Паспорт с отметкой, знаменитая справка, анкета, личный листок по учету кадров… Каждый встречный не только имеет право, но ему вменено в обязанность подходить к нам с мензуркой для измерения политической благонадежности, а она заранее предопределена.
Трудно сказать, что будем делать, понадобится ли образование практически, даже пригодится ли и новая профессия рабочего-строителя при наличии все тех же справок?
И все же не это главное. Самое главное — освобождение. От этого отправного пункта до свободы придется расковывать множество звеньев длинной тяжелой цепи, но кое-что уже будет зависеть от собственной воли. Категория времени вернет взамен «срока» свое изначальное содержание, и каждая секунда его станет драгоценной. Обезличенье сменится личным, индивидуальным, любимыми…
Разговор был ночной, путанный, но весь устремленный вперед, в будущее. Оля тоже решает не задерживаться ни на один день после срока.
Март стоит солнечный, морозный. По утрам мороз 25–30 градусов. Наступают последние сутки. Захожу проститься в женские и мужские бараки. Всем тяжело — и мне, и остающимся. Молча жали руки, тянулись они с нижних и верхних нар. Хотела сказать что-то важное, значительное, теплое, но не могла, потеряла слова, онемела. Так горько расставанье. Отрывать себя надо с болью.
После долгой зимы я ухожу первая из Кочмеса, а в этом году кончаются сроки у многих пятилетников. Все взволнованы. (С началом войны, как я уже писала, никто из лагеря не вышел, все были задержаны «до особого распоряжения», получали дополнительные сроки или вынуждены были оставаться по вольному найму на долгие годы.)
Захожу в свой барак. Последняя ночь, многим не спится, как и мне…
Чемодан с моим скарбом давно готов: смена белья и старое потертое зимнее пальто. Когда-то оно было подшито черным мехом, от которого сохранились одни клочья: все спорола, подшила и оно нелепо короткое.
Письма, полные мужества и любви от мамы и Коли и детские неумелые строки, — все, чем дорожу, а также то, что может вызвать подозрение — поручения и письма товарищей, — все на санях у Ивана Тимофеевича. Он сумеет спрятать, если понадобится.
Богданов должен выехать рано утром.
Однако есть и другой груз, бесплотный, но тяжелый. Пусть он не станет обузой, а как усиленный лупой взгляд поможет из прошлого смотреть в будущее! И не только в мое…
Я вышла за зону и стала спускаться на дорогу, проезженную санями по реке. Все, кто работал близко в зоне, в яслях, конторе, больнице, высыпали на гребень высокого берега, на котором расположен Кочмес, махали, напутствовали, плакали. Вот они уже скрылись в пелене взметнувшейся искрящейся снежной пыли, поднятой ветром…
Долго не могу опомниться, долго ничто другое, кроме боли за товарищей, не доходит до меня.
Далеко за зону провожает меня Берлинский, старший экономист-плановик, имеющий право выхода за зону. Иду налегке, в лагерной одежде первого срока — Титов выдал новую— и кажусь себе новой, одетой с иголочки. Такому ощущению не мешают даже непомерно большие старые, подшитые валенки, в таких теплее шагать по морозу или сидеть в санях. Иду без конвоя! Берлинский идет рядом километр, два, три — ему не хочется возвращаться, а мне — оставаться одной. Он последняя зацепочка, которая вот-вот оборвется.
— Я останусь здесь после конца срока, — говорит он. — Трезвее вас смотрю на вещи. Что будем делать там после лагеря? Срок кончится, а жизнь не изменится…
— Нет, я не останусь, уйду. Трезвость не всегда добрый советчик.
Прощаемся. В эту минуту нас, чужих по существу людей, многое связывает и сближает.
Поворачиваю направо, выхожу на излучину Усы, на беспредельный снежный простор. Кочмес исчез из глаз. Солнце со всех сторон и ни души. За поворотом, за черными вершинками леса мои годы. Жизнь и смерть… В кармане маленькая бумажонка, в которой сказано, что я направляюсь в Усть-Усу за получением документов по отбытии срока наказания. Не тороплюсь догнать Богданова. До ночи еще далеко. Иду одна, без сопровождающих, по узкой дороге меж снегов, не оборачиваясь назад. Меня нисколько не пугает, что я иду одна, я радуюсь этому. Страха нет, и что-то рвется и клокочет в душе оттого, что вместе со званием «зека» я как бы сбрасываю с себя и сжигаю свою лягушечью шкуру, как в известной сказке о царевне-лягушке. И хотя сожжение ее принесет мне неведомые и непредвиденные бедствия и содрать шкуру стоит огромных усилий, но зато этой шкуры на мне уже не будет. Я свободна от нее!
Понятое и пережитое впиталось в кровь и будет всегда со мной. Желание жить, действовать, работать, завоевывать не иссякло. Меня ведет не ослабевший, а возросший интерес к жизни, жадность к ней. Я не пела песен трубадуров, знаменующих начало турнирного боя, но шла с чувством не от; ступать и тугого волевого напряжения.