Мы шли по окраинам, а затем по выщербленным тротуарам города. Он в военной форме НКВД, я в потертой черной бязевой юбке, в ватной лагерной телогрейке и в непомерно больших ботинках лагерного образца. Каждую минуту нас мог встретить кто-либо из работников управления или охраны, которыми Архангельск был тогда наводнен, но его это не смущало. Во всяком случае в нем не было натянутости. Меня же грызли сомнения — ловушка, бред, почему упомянул Заславского? Мы шли и шли. Голос его звучал спокойно, доверительно, а я несколько раз останавливалась и смотрела на него во все глаза. В конце концов мое недоверие начало ему досаждать, а может быть и обижать его.
— Слушайте, — сказал он с накипавшим раздражением, — не ставьте меня в глупое положение — рискую я, а не вы, и вы же мне не доверяете. В моем и вашем распоряжении считанные часы. Я могу сейчас же доставить вас на пересылку, но я не сделаю такой глупости. Вами руководит пропитавший вас страх. Надо же уметь быть смелой сразу! С первого взгляда. Не глядите на меня испытующе, на это тоже уходит время.
И доверие родилось. Посмотрела на себя со стороны и почувствовала неловкость.
— Простите, — сказала я.
— Знаете что, откинем все условности, я видел утреннюю сцену. Не весело! Хотите, пойдем в кино, в кафе, в столовую! Любое ваше желанию выполню. Я тоже в Архангельске не по доброй воле. Раз уж решился потратить день, потратим его с пользой для вас.
— Никуда мне идти не хочется. Не так-то просто сбросить груз многих лет за несколько часов, так бывает лишь в сказках. Сегодня особенно тяжелый день, вы свидетель тому. На фоне яркого дня и спокойного течения жизни я — черное пятно. Не могу переключиться. Я здесь чужая. Есть у меня просьба: помогите мне поговорить по телефону с мамой в Ленинграде.
Завгаллер был озадачен. Он поколебался.
— Трудно! Привести вас в управление никак нельзя. Как быть? Пойти на междугородную станцию тоже нельзя, там часы переговоров с Ленинградом ограничены, до вечера время ушло, а на поверке вы должны быть на месте. — Он задумался. — Попытаемся связаться по прямому проводу через инженерное управление (он был инженером).
Мы пошли быстро и через полчаса были уже у провода. Но провод не действовал, и связи с Ленинградом не было. А я так ясно вообразила, что услышу голос мамы! Битых два часа ждали у провода, а время близилось к поверке. Ничего не получалось. Проклятый провод повис где-то в пространстве и срывает задуманное, которого я уже ждала неистово и жадно. Судьба послала мне неправдоподобное чудо, а воплощение ускользает. Телефонистка не знала, кто я, но мое нетерпение передалось ей, она вызывала то Вологду, то Череповец, перекидывая шнуры, чтобы соединиться, но напрасно. Завгаллер поминутно смотрел на часы и нервничал, а я эгоистически думала только об одном — назвать номер В2-86-86.
— Пора! — сказал Завгаллер. Мы вышли. — Все рухнуло, я ничего не смог сделать, экая досада!
Искренность его тона позволила мне сказать:
— Не все рухнуло. У меня, конечно, ни копейки денег нет, но я вас очень прошу, пошлите от меня две телеграммы: одну маме, другую мужу. Первое дело менее сложное и целиком зависит от вашей доброты, второе — гораздо сложнее. Рассказала о моем желании встретиться с мужем на обратном пути.
— Если вы согласитесь, вам нужно будет поинтересоваться, когда нас отправят, узнать, каким мы едем пароходом по морю, на какой по времени можем пересесть в Нарьян-Маре и тогда послать в Харьягу соответствующую телеграмму мужу.
Завгаллер рассмеялся.
— Ну, знаете, поддайся женшине — всего проглотит. Вы меня втягиваете в конспиративную нелегальщину! Впрочем, весь день противозаконный. Коль покарают, так уж за дело. Пишите текст двух телеграмм.
Составили текст, длинный — маме, короткий — Коле.
Через час Завгаллер сдал меня конвою.
Его уже нет в живых, но есть дети и, наверно, внуки. Не только они, но и может быть случайно встретившие его на своем пути люди помнят, какой благородной добротой обладал их отец и дед. Как-то прочла в газете в списках лауреатов Ленинской премии имя Завгаллера, профессора Ленинградского университета. Фамилия редкая, наверно, сын. Искренне порадовалась.
На пересылке все беспокоились за меня — мало ли что можно предположить в отношении «зека». Молчала, боясь подвести Завгаллера. Малейшая оплошность может погубить человека.
Как только вырвешься из тисков и решеток, жизнь торопится подбросить людей, встречи, неожиданное. Такой явилась для меня поездка в Архангельск.
Я уже описывала архангельскую пересылку, но через три года произошли некоторые перемены: мужскую и женскую пересылку разделили пополам сплошным дощатым забором вышиной в 3–4 метра. Конечно, были проделаны дырочки, ободраны края досок, без чего не бывает ни одного тюремного забора на пересылках. Дворы — большие прямоугольники, утрамбованные ногами.
На утренней прогулке услышала стук комков земли о забор и затем свое имя. Почудилось? Но вот уже явственно различаю интонации голоса Николая Дрелинга, хотя он не говорит, а шепчет. Торопливо приближаюсь к забору, впиваюсь глазами в щелку и вижу отрезки его долговязой фигуры, не попадающей целиком в поле моего зрения при приближении. Стоять же надо рядом с забором, чтобы услышать. Он размахивает своими нелепо длинными руками и что-то спрашивает. Но прогулочном дворе конвоя нет, только на вышках вохровцы с автоматами. Гуляющих не много, и ленивое внимание вохровцев невольно должно сосредоточиться на нас, они видят, но им лень донимать нас.
— Тебя тоже на переследствие? — спрашивает Дрелинг.
Коротко объясняю, почему я здесь, а в голове проносятся вереницы ушедших безвозвратно на переследствие. (Мы трепещем перед вызовами в центры, с ужасом предвижу, что его ожидает.) Но Коля воспринимает все по-иному. Лицо веселое, глаза радостные, он разгорячен, вытирает замусоленным платком потрескавшиеся, запекшиеся губы, возбужденно говорит:
— Видишь, видишь, вот и еду на освобождение, а ты уговаривала меня не писать. Эх, ты, политик! Кто из нас прав? Теперь я всех подлецов выведу па чистую воду. Они у меня запрыгают!
Понимала, что он ослеплен, и жалко было разбивать иллюзии, вселять страх, самое худшее, низкое и подлое чувство на свете. Не впервые сталкивалась с взглядами людей, которые считали, что кое-кто сидит за дело, а вся масса заключенных — сумма случайных или злостных несправедливостей, но что стоит найти путь к «высшему суду» и правда восторжествует. Коля Дрелинг был умен, но сохранил упрямую наивность любого верующего. И вот его вызывали на тот самый «божий суд». Он был запущен, как пуля по заранее рассчитанной траектории, и ни предотвратить, ни изменить уже ничего нельзя. Но все-таки, может быть, понимание политической обстановки, ощущение момента могло бы спасти от самого страшного. Необходимо отрезвление для правильной тактики и поведения на следствии. Нельзя явиться туда совершенно безоружным и с пеной у рта кидать в лицо следователям весь накопившийся запал протеста. Это означало рваться навстречу гибели. Я пыталась что-то противопоставить, убеждала, что такое единоборство безумие, но почувствовала, как неприятны и неприемлемы для Коли мои доводы. Слова мои стекали, как капли дождя по стеклу, не проникая внутрь, оставляя его сухим и непромокаемым.
— Не отравляй встречу, — говорил он, отбрасывая мои аргументы, как мусор, — а я скоро увижу Эллочку, Анну Ильиничну, Витюшу, твоих ребят. — Он рассмеялся. — Помнишь, как Лёнечка впервые назвал пароход? Помнишь? Да чего ты хмуришься? Еще разнюнишься… Ты тоже скоро будешь дома, с нами, увидишь, и сама посмеешься над своим неверием…
Разговор наш прерывался множество раз: окликали, направляли винтовки для острастки. Мы то подходили к забору, то снова шагали по двору. Перед внутренним моим взором мелькал Коля-гимназист в форме с пряжкой VII казенной гимназии и с кокардой на фуражке, с детства в очках, с вытянутой тонкой шеей, застенчивый и насмешливый, то в Киеве и нам уже 16 лет, то в 1922 году в Москве толчемся в Охотном ряду, идем по Арбату, он уже «ответственный товарищ», ездит в командировки. Он длинный-длинный и носит кличку «минога». Коля — муж Эллочки и становится неотъемлемой частью нашей семьи… Когда мы жили в «Асто-рии» и на целые дни уходили на работу, оставляя маленького сынишку с чужим человеком, Дрелинг работал недалеко от нашего дома. Он забегал к нам и оставлял записочки, всегда шутливые: «11.00. Лёня спит. Сухой. Все в порядке. Ребенок в родителей» или «17.35. Увез Лёню с коляской из Исаакиевекого садика беспрепятственно. Ждал терпеливо около часа. Наконец «прелестница» явилась… с другим Лёней (без коляски, но с усиками). Примите срочные меры!» Некоторое время он болел туберкулезом, но не придавал значения болезни, не унывал, не хныкал и выздоровел.