Литмир - Электронная Библиотека

Итак, я исключена из аспирантуры. Многие в те годы учились и работали. Я вела в ЛВШПД несколько курсов: Историю развития общественных форм, позднее Историю Запада, Историю Коминтерна и Историю Профинтерна. Ныне это специализированный вуз, тогда же нечто между Рабфаком и Комвузом. Работалось там исключительно хорошо. Преподаватели — в основном начинающие научные работники и пропагандисты. Занимались студенты с неослабным интересом и упорством. История подтверждается их живым опытом, почерпнутым на заводах, в цехах. Учебников почти не было. Преподаватели готовились по архивным материалам, журналам, газетам, информационным бюллетеням Коминтерна и Профинтерна и, когда удавалось достать, по иностранной печати. Просиживая долгие вечера в библиотеке дискуссионного клуба на Мойке, 59 и в Публичке. Необходимо было знать и практику профработы, чтобы не попасть впросак — студенты буквально закидывали самыми неожиданными вопросами, их ведь тоже ждали с ответами. Не однажды часов занятий по расписанию не хватало, возражения и обсуждения продолжались в перерывах, на улицах, случалось, что и дома, и в дискуссионном клубе.

По окончании студенты в большинстве направлялись на руководящую работу, некоторые в аспирантуру и в Институт красной профессуры. Состав слушателей неровный: вполне зрелые и подготовленные люди и такие, которые свободно ориентировались на производстве, но были беспомощны в элементарных знаниях.

Думаю, что не ошибусь, если скажу, что большая половина преподавателей скошена террористической косой. С некоторыми студентами позднее тоже встречались на этапах и в лагере. В неприглядной барачной неразберихе оказалась как-то рядом на нарах со студенткой ЛВШПД первых выпусков Марией Николаевной Лукьяновой, наделенной практической сметкой, тонкой иронией, неунывающим характером и особой памятью на частушки. Она знала их бесчисленное множество, а может, кой-какие и сама сочиняла. Подтрунивая над собой, она рассказала, как экзаменовалась в Институт красной профессуры: «Признали меня талантом, любили тогда таланты из народа. Поезжай, говорят, Маша, учись, будь профессором! Отмахиваюсь руками и ногами. На «собачьей радости» выкормлена, с десяти лет на табачной фабрике, какой я профессор? — один смех. Лучше я вам покажу, как я папиросы фасую, тут уж я не подкачаю. И слушать не желают: «Где ты, Мария, тред-юнионистского неверия в рабочий класс набралась?» Уговорили, еду, но досадую. Приехала. Все как один культурные, одна я — марксистский ноль без палочки. Первый экзамен философия. Вопрос: «Что такое субъект?» (или что-то в этом роде).

— Не торопитесь, подумайте…

— А что думать? Субъект — подозрительная личность, — отвечаю.

Экзаменующий не улыбается, серьезно смотрит, смутился.

— Что вы понимаете под объектом?

— Мой объект оказался «субъектом», вот и рощу девочку одна, без отца.

— Кем работаете?

— Председатель ленинградского Союза табачников.

Посмеялись мы с ним по-хорошему.

— Так не хотите на другое поприще?

— Нет, не хочу, с этим решением и ехала.

На этом моя профессура закончилась».

Как только сняли карантин, я пошла в ЛВШПД за расписанием. В раздевалке ни обычного оживления, ни приветственных возгласов. Молча жмут руку и отходят. Холодок настороженности и во мне, и в товарищах. Иду к директору Звере. Ее уже нет, снята. Секретарь направляет к заведующему учебной частью И. Шерешевскому. Он быстро поднимается мне навстречу, тепло пожимает руку и, не мучая неизвестностью и неопределенностью, говорит: «У нас есть предписание отстранить вас от работы, на время… пока муж сидит». Потом притупляются чувства, но первые удары разят ножом по сердцу, оскорбительны. Ты для всех ничто. Горчайшее ощущение несправедливости и непоправимости. «Поймите, — говорит Шерешевский, вполне дружески, — тяжело и мне…, но что делать?» Ему тоже, наверное, тяжело, но не так, как мне. Выдали справку. Вот она:

Справка

«Дана Войтоловской А. Л. в том, что она работала в ЛВШПД с 01.09.1930 г. по 12.02.1935 г. в качестве преподавателя Всеобщей Истории. За время работы в школе замечаний со стороны Дирекции и Кафедры по содержанию преподавания т. Войтоловской не было. Со стороны слушателей пользовалась авторитетом».

Подписи.

Привожу ее лишь для того, чтобы показать, что в самой справке заключался некий протест. Бессмыслица увольнения бросалась в глаза. Без притворства и без ярлыков, типичных для дальнейшего. Приказано — против воли снимаем. Приказ и сочувствие приказу не равнозначны, приказ вызывает сомнения, непонимание.

Это надо пресечь, искоренить, добиться судорог, паралича, убийства общественной инициативы, полного механического подчинения приказам сверху. Смертельные яды доза за дозой вводятся в общественный организм. Не просто поверить в невероятное, убедить в продажности неподкупных, в отступничестве учителей, в достоверности фальшивок, в справедливости лжи, заставить уверовать в то, что аресты, насилия, кровь, смерть совершаются во спасение. Для этого нужны годы и чрезвычайные меры. И они пущены в ход по всем каналам. Наступление на общественное сознание продолжается, наращивая темпы, изобретая все новые средства, подавляя страхом, сея панику.

Распрощалась с ЛВШПД и с Шерешевским навсегда. Мои изгнания только начинались. Он же убит на фронте.

Здесь, в ЛВШПД, проработала несколько лет со всем энтузиазмом молодости, любви к делу и подъемом, который создает товарищеский творческий коллектив. На что надеяться в другом месте будучи уволенной с работы, исключенной из аспирантуры, с мужем — в тюрьме и двумя малышками? Заработка нет. Жить не на что. Обратилась за содействием в профсоюз высшей школы. Через несколько дней меня вызвали для разбора вопроса об исключении из аспирантуры. От ЛИФЛИ явились представители от администрации и профкома. Их выступления выражали полную растерянность. Указаний шельмовать, видимо, пока не имелось. И тот, и другой выступали с похвалами в мой адрес: «училась хорошо, получала стипендию, вела большую общественную работу». Однако никто не задал вопроса о том, почему же исключена, это понималось само собой. Решение вынесли поистине соломоново: «Исключение утвердить, приложить все усилия для устройства на работу». На лестнице догнал председатель профсоюза высшей школы Касаткин, который вел собрание. Ранее мы не были знакомы. Он был очень взволнован и с горячностью и искренностью заверял меня, что он приложит все силы и из-под земли достанет работу, не успокоится, пока не удостоверится, что я при деле. Чуткий и проникнутый сознанием ответственности за происходящее, Касаткин уже был посажен, когда я пришла к нему через неделю за ответом. Работы не было, а жить с детьми надо было.

В первой половине февраля получила разрешение на свидание с Колей. Свидание происходило в обстановке, ничем не отличающейся от свиданий в царских тюрьмах, хорошо известных по описаниям, особенно Л. Н. Толстого. В наших условиях оно казалось возмутительным. Я еще не знала, что ожесточенный XX век несет и неслыханно жестокие условия совершенно независимо от формаций. «Шпалерка» — внутренняя тюрьма на улице Воинова. Полутемный, мрачный и грязный коридор. Сетки-решетки с двух сторон. Посредине надзиратели. Сначала впустили плотный ряд посетителей, затем привели заключенных, бледных и обросших. Конвоиры стали по обе стороны прохода. Поднялся невообразимый шум, крик, подобный лаю. Каждый невольно старается перекричать других. Под конец десятиминутного свидания все сливается в сплошной гул. Голова гудит, чувства притупляются, вернее — вовсе исчезают. В этих сумасшедших свиданиях есть, однако, одна положительная сторона: конвоиры следят лишь за тем, чтобы ничего не перебрасывали через решетки, слова до них не долетают, и можно передать на словах самое важное. Узнала, что Коля сидит в одиночке, без книг и газет. Обвиняется в подпольной оппозиционной деятельности, поскольку в прошлом принадлежал к оппозиции. Ни одно из предъявленных ему обвинений не подписал и сформулировал ответ так: «Все обвинения считаю клеветническими и с презрением их от себя отметаю». Следствие закончено. Ждет приговора. Следователь у него Райхман. Я не сказала Коле, что отовсюду снята. Помочь он не мог, а муки прибавилось бы. Говорила, что дети здоровы, что аресты продолжаются и ширятся. Что-то сковало меня изнутри и это было страшно тягостно. Я не хотела его расстраивать, и это мешало донести до него настоящее тепло. Страшилась всего личного, горчайшего. Коля был спокойнее и увереннее меня. Свидание единственное и последнее на годы…

5
{"b":"563048","o":1}