Когда нас столкнула случайность на лагерном перевале, события едва начали разворачиваться, и о многом можно было лишь догадываться. Каждый доходил до всего по-своему, на ощупь: и поглощенный приближением развязки Соловьев и полыхающий, как уголь, Сандлер, и вылепленный из самого лучшего человеческого материала Иванов.
— Отвлечемся немного, товарищи, — предложил Алексей Иванович, — отдохнем перед дорогой, дадим себе передышку, послушайте меня, хочется уйти далеко в прошлое. Случилось это в Харбине, в 1928 году. Белогвардейцы и другие русские эмигранты, наводнявшие Харбин, в том числе и бывшие сменовеховцы, весьма мною интересовались, следили с болезненным любопытством за каждым человеком «оттуда», из России. Я к тому же лицо официальное. Захожу в ресторан пообедать (не всегда же мы сидели вот в таких лачугах). Народу много. Обстановка типично ресторанная. Много весеннего света. На эстраде оркестр. Чувствую за спиной пристальные взгляды. Невольно оборачиваюсь. Компания, сидящая за мной, бесцеремонно меня рассматривает. Поймав мой взгляд, один из белых размашистым театральным жестом швыряет пачку денег в оркестр и кричит: «Сыграйте «Боже, царя храни». Оркестр играет царский гимн. Все демонстративно встают. Я продолжаю сидеть. Обедаю. Мелькает мысль — сейчас начнется свалка, они меня провоцируют, а я представитель Советского Союза. Сижу. Жду… Затронуть меня, обратиться ко мне прямо не решаются. Оркестр сыграл один раз и оборвал. Все сели. Вынимаю из бумажника деньги, так же бросаю их в оркестр и требую сыграть «Интернационал». Играют. Я встаю. Остальные сидят. Молчание. Расплачиваюсь, выхожу из ресторана и медленно поворачиваю в сторону нашей миссии. Не посмели тронуть…
Ряд других эпизодов прошли передо мной в ту ночь. Проговорили до утра. Расстались мы уже друзьями. Иосиф прощался до новой встречи, и она состоялась через 20 лет. Соловьев молча пожал руку. Иванов хотел передать стойкое бесстрашие и терпение, которыми он обладал. О последних двух нигде не нахожу следов. Оба не дали повода для участия в процессах. Следы их заметены снегами и пургой. Голоса затерялись в тюремных коридорах или застенках. Память о них должна быть сохранена и должна облагораживать людей.
Сандлер вытянул лотерейный билет на жизнь. В начале 1937 года вызван в Москву с Воркуты, чем спасся от неминуемого расстрела, такова была участь всех голодавших. В Москве, после Лубянки и Лефортова, где подвергся неоднократным избиениям, неожиданно для себя был определен снова в лагерь, можно полагать, потому, что некогда прошел через обмен, и жизнь его была на учете. Возвращен на Воркуту, там просидел (страшно подумать!) два года и девять месяцев в «тридцатке», тюрьме, из коей не выходили даже люди атлетического сложения, а Сандлер был хилым и хрупким на вид, но, видимо, весьма вынослив и из той же породы людей, что и Блюм, — силен духом. В конце концов, как «доходяга» и «кашей бессмертный» был переведен в больницу. Здесь врачи ему выписали особый паек, так называемое «индивидуальное питание», что означало: «Ешь, что хочешь. Обойдешься ты начальству и государству недорого, ты уже не жилец». А Иосиф отъелся и выжил. Врачи-заключенные, встречая его через несколько лет, смеясь ему говорили: «Ну и подвел ты лагерь, Иосиф, ходишь в живых!»
Прибыли мы на Сивую Маску в начале октября, уже зимой. Теперь кончался апрель, — все еще длилась зима. Сколько времени она протянется? Снег валил все так же. Часто казалось, что пелена почти непрерывно падающего снега навсегда срослась с нашим пейзажем и отгородила нас от всего мира непроходимой непроницаемой стеной. Но мало-помалу весна начинала давать знать о себе обилием света и расширением горизонта. Раньше мы видели лишь бледные очертания далеких гор, теперь проглядывали их четкие контуры на светлом небе. Короткий отрезок дороги под нами, поглощавшийся темнотой за пределами Сивой Маски, раздвинулся в оба конца и тянулся вдоль реки. Когда снег уставал падать, прорывалось солнце, ослепительное и даже жаркое. Открывалась и бледная голубизна неба. Тропинки подтаивали, люди по пояс и глубже проваливались в рыхлый снег и увязали в нем. Рабочие загорали дочерна на солнце и на ветру. По утрам мороз держался до 35–40 градусов. Образовывался крепкий наст, по которому мужчины шли в лес на работу, а женщины в перерыв выбегали в лес надышаться и понаблюдать приметы весны. И находили их. Лес наполнялся шорохами и звуками живых существ. Пичужки, которые не улетели на зиму, стали подвижней и голосистей, следы зверей явственнее и более выпуклыми, стволы и ветки деревьев стеклянными. Это убеждало в подлинности того, что по календарю природы приближается май.
Последнее время начальник Должиков стал суетливее обычного и вместе с тем более сумрачным и удрученным, Красный же, напротив, повеселел и обращался с заключенными еще грубее и нахальнее. Плохой симптом. И действительно, вскоре разнеслась весть о том, что собирают этап мужчин на Воркуту. Предварительно Должикова перебросили в Абезь. Дошла очередь и до Сивой Маски…
Расформирование сжившегося этапа, все равно что расформирование воинской части на фронте. Все мы оторваны от мирной жизни и семьи. Политическим штормом всех нас стихийно случайно прибило к маленькой точечке на земле — к Сивой Маске. Мы как-то окопались в ней, обжили трудом и потом, между собой сжились. Появилось чувство локтя, нам горько расставаться, горько отпускать товарищей на Воркуту, откуда просачиваются страшные слухи, где пахнет порохом и смертью.
Утро отправки первого этапа тихое и морозное. Небо сквозь морозный туман окрашивается в розовые тона, предвещая ясный день. Деревья обряжены в хрустящую изморозь. Этап в сборе. Такие моменты стоят вешками на запорошенных дорожках памяти. Уходят человек сорок. «Вот и покидаем наше голодное, провинциальное «Сивое» пристанище, — говорит Игорь Малеев, — а по правде сказать, не тянет лагерный «центр». Вход туда для всех открыт, найдется ли выход?»
Обычная картина этапа, но как горестно прощание! Серочерные одномастные фигурки. Изношенные до блеска ватные брюки и телогрейки, подшитые продырявленные валенки и то не у всех — на некоторых старые армейские ботинки или «Шанхай» неимоверной величины с вылезающими обмотками всех сортов. Хотя нас формально признали как лагпункт, мы так и остались незаконной, незапланированной «командировкой» без обмундирования первого срока, несмотря на «пиратство» Должикова. Ушанки повязаны чем попало. Жалкий личный скарб лежит в ногах. Стоят в ожидании конвоя. Уйти бы отсюда по своей доброй воле, чтобы время приобрело действенную силу, а не толкало тебя по «срокам» под капральской палкой произвола! Да где там!
Притоптывает застывшими ногами тощий Илюша Ефимов, удивительно задушевный и бесхитростный человек. За внешней расхлябанностью скрывается подтянутая строгость к себе. Прекрасный товарищ. Он, как и Игорь, уроженец Одессы. Знал славную плеяду молодых писателей революции, объединявшихся вокруг одесского «окна сатиры»: Багрицкого, Бабеля, Ильфа, Петрова и др. Он был несколько моложе их, но в чем-то им помогал, смотрел на них снизу вверх, твердил на память их стихи, прозу, изречения и словечки. Восторженно вспоминал о юности, слившейся с героикой гражданской войны, а иногда приходил в полное отчаяние от настоящего: «Поверите, — говорил он, — лежишь на нарах без сна, вытаращишь глаза в темноту и вонь — и заскулит все внутри, на кой черт эта маята, такое наше собачье положение, для чего терпеть и ждать, а потом стыдишься себя, клянешь хлипкость. Утром ужасаюсь: главное, личность, совесть, душу сберечь, а я вот…» Исповедовался без рисовки, искренне. Товарищество комсомольских лет вошло в его кровь и плоть. Его присутствие согревало и успокаивало. Узнав об уходе этапа, несколько товарищей — Борис Белышев, Саша Гриншберг, Ваня Долиндо, Илюша Ефимов с риском для жизни пробрались с лесозаготовок и приехали попрощаться. Заросшие, бородатые, мокрые, но приехали. Часть из них, в том числе и Ефимова, включили в этап. Расстрелян в горах под Воркутой. Рядом с Илюшей плотный, круглолицый, неунывающий безобидный ловкач Володя Карпенко, тоже одессит, инженер по профессии, десятник по должности. В женском бараке он свой человек, выручавший нас от сотен бытовых бед — то подобьет нары, то смастерит скамейку, то добьется наряда на починку обуви, то притащит кусок оленины или куропаток или даже баночку керосина. Как десятник он пользовался некоторыми небольшими привилегиями, общался с экспедиционными группами, кое-что мог добыть и поделиться своей добычей. Он любил шутливое одесское балагурство и не терял вкуса к нему в лагере. Слова слетали у него с языка с необыкновенной легкостью. Не страшился Володя погрешить перед истиной, мог соврать что угодно, на ходу придумывал анекдоты и сам же их распространял. У него осталась комсомольско-студенческая привычка всех называть на ты: Сашка, Дорка, Володька. Ходил он пританцовывающей походкой, словом, был рубаха-парень. Как-то посмеялась над его неудачным анекдотом. Володя ответил с неожиданно горькой серьезностью: