А через несколько дней, когда вопрос с «Беккером» был окончательно решен в пользу тети Жени, Ксения в первый раз набросилась на Октю в кромешной тьме коридора. Ни матери, ни тете Жене Октя жаловаться не стала. Тихо скуля, зализала в туалете царапины и ссадины.
Именно в эту зиму мать бросила тете Жене свысока: «Оппортунистка». Без злобы, без ненависти, без укора. Просто строгий, ничем не приукрашенный факт. Будто пришла с улицы и буднично, скучно сказала: «Снег идет»…
Теперь этот «Беккер» стоял на Обуховке. И мать каждое утро сметала метелкой из перьев пыль с фарфо-ровых балерин в пышных плоеных юбках, с пастушков, наигрывающих на свирели.
2
В комнате матери пахло пылью, лежалой бумагой и застоявшимся духом курева. На шатком письменном столике стоял «Ундервуд». По обе стороны от него громоздились стопки газет. Октя один за другим открывала ящики стола. Вперемежку с жировками за квартиру валялись театральные программки, вырезки из газет, поздравительные открытки. А вот и большая коробка из-под чая. Здесь у них когда-то лежали деньги на хозяйственные расходы. Как только отделились от тети Жени, мать твердо объявила: «Деньги – в коробке. Ключ от комнаты – на гвоздике. Ты можешь приходить и уходить, когда захочешь. Человек должен быть свободен». Принципы для матери были превыше всего. И не только на словах, но и на деле. Никаких нравоучений, слежки, проверок, – всего того, к чему сызмальства она, Октя, была приучена тетей Женей. «Как дела в школе? – И тут же, не дослышав ответ, – если хочешь есть – колбаса, сыр за окном». Хозяйства никакого не велось, обеды не готовились. И все это не из лени, а из принципа: «Самое дорогое у человека – время. Жизнь и без того коротка». На третьем курсе Октя привела сюда Илью. Со стесненным сердцем объявила: «Мой муж». Не было у нее других слов, чтобы объяснить то, что произошло между ними в студенческом походе. Мать и глазом не моргнула. Кивнула было вначале на хрупкую Октину кушетку: «Присаживайтесь». Но потом, видно, оценив саженный рост и стать предполагаемого зятя, усадила его на диван. В доме, как всегда, было пусто, хоть шаром покати. Время позднее – ближе к полуночи, и гастроном внизу уже закрыли. Октя заметалась, подняла на ноги тетю Женю, вместе сооружали салат, закуску, накрывали стол. Дядя Петр в пижаме помчался к Федорчуку за вином. Изредка, мимоходом, пробегая по коридору на кухню, она заглядывала в комнату: «Как вы здесь? Не скучаете?». Илья отмахивался: «Не мешай». Сидели, склонившись над шахматной доской, нещадно дымили. Он, как и мать, оказался заядлым шахматистом. В первый раз в жизни у нее тогда где-то в глубине, под ребрами, шевельнулся тугой комочек ревности.
За столом тетя Женя была скованна и молчалива. Лишь изредка бросала настороженный взгляд на Илью: «Простите, я не расслышала, где вы работали до института? В каком городе?», «Извините, кто ваш брат?» – Но мать тут же пресекала эти попытки, слабо взмахивая рукой с дымящейся сигаретой: «Оставь, Женя. Погоди». Пепел осыпался на ковер. Тетя Женя суровела лицом, надолго замыкалась. Мать в пылу спора этого не замечала. Как всегда – горячась и раздражаясь – нападала на Петра. Обычно тот свысока, нехотя отбивался. Или, улыбаясь краешками губ, вовсе отстранялся от разговора: «Прости, Лиза, но это не в твоей компетенции».
Окте их чуть ли не ежевечерние диспуты давно набили оскомину. Не раз и не два пыталась образумить мать. Но та, гневно раздувая ноздри туповатого носика, ставила дочь на место: «Ты не понимаешь. Это принципиальные разногласия. Петр деградирует. Он все больше скатывается в болото обывательщины. И в этом большая вина Жени. Да, я не скрываю этого. Моей сестры Жени». Октя смутно чувствовала, что за этими спорами стоит нечто большее, какая-то глухая неприязнь между сестрами, в которой они сами себе боялись признаться. Но однажды выплеснулась через край.
– Виной всему, – непримиримо сказала мать, – те, что за спинами нас, фронтовиков, окопались здесь и взяли все в свои руки. Они растащили нашу победу по своим сундукам и чемоданам. Где их честность? Отчего, если здесь были нарушения в партийной жизни, никто не осмелился сказать это вслух?
Дядя Петр, набычившись, спросил:
– Ты хочешь сказать, что я в числе этих людей?
– Прости, – тут же вмешалась тетя Женя, – но в тебе, Лиза, говорит твоя нынешняя неустроенность в жизни.
Мать немедля отразила удар, насмешливо вскинув брови:
– Ты полагаешь, что мировоззрение определяется так называемой неустроенностью? Забавно. Петр, – обратилась она к зятю, сохраняя на лице все ту же насмешку, – ты не находишь, что твоя жена мещанка?
Нет? – И вдруг, будто только сейчас до нее дошел смысл сказанного сестрой, сорвалась чуть ли не на крик, – в чем моя неустроенность по-твоему? В чем?! У меня есть работа. Быть может, не такая интересная, как мне хотелось бы, но я добросовестно выполняю свои обязанности. У меня есть дочь. У меня есть все, что нужно нормальному человеку. Или ты полагаешь, что без этого барахла нельзя быть счастливой? – Она обвела широким жестом кресла, ковры, безделушки – все то, чем была битком набита комната тети Жени, – и зло рассмеялась. – Пойми, ты погрязла в этом. И не только ты. Я вижу, как партия вязнет в этом болоте. Неужели не замечаете, что творится вокруг? Партия разлагается. Все заняты своим благополучием. Никому ни до чего нет дела. А сведение счетов с покойником? Это позор! Низость! При его жизни никто не смел слова обронить. А теперь…
Окте почудились в материном голосе слезы, и ей стало страшно.
– Оставь, Лиза. Надоело, – угрюмо пробормотала тетя Женя.
– Слышишь? – Вспыхнула мать, обращаясь к Петру. И тут же, словно беря реванш, накинулась на сестру, – что ты делаешь в партии? Какая ей польза от тебя, кроме копеечных взносов?!
– А ты? – Злобно огрызнулась в ответ тетя Женя.
– Я боролась и буду бороться с той скверной, которая разъедает ее, – с ненавистью выдохнула мать.
Вся эта история кончилась перебранкой, во время которой Октя страдала от обиды за мать, хотя на самом донышке души осело сомнение: может быть, тетя Женя в чем-то и права.
А насчет борьбы со скверной мать сказала не ради красного словца. Она состояла членом внештатной парткомиссии при райкоме. Дело это было новое, трудное, а главное, как подозревала Октя, склочное. Заседания, где рассматривались персональные дела проштрафившихся коммунистов, затягивались чуть не до полуночи. После этого мать несколько дней кряду ходила возбужденная, взвинченная. Много курила. То и дело переговаривалась с кем-то по телефону, произнося скупые смутные фразы, по которым нельзя было догадаться о сути дела. Иногда этот многозначительный разговор, состоящий из намеков, продолжался за столом. «Слышал?» – Спрашивала она, наклоняясь к Петру, и после – долго, вполголоса говорила с ним о чем-то, строго хмуря тонкие брови.
В тот вечер, когда первый раз пришел Илья, мать отчего-то завела разговор об укрупнении совнархозов. Дядя Петр, как повелось обычно в последнее время, отмалчивался, скептически улыбаясь. Со значением поглядывая на него, мать резко спросила:
– Ты, кажется, опять категорически против? Но почему? Изложи свои соображения.
Тот в ответ как-то неловко дернулся, пожал плечами:
– Ты ошибаешься, Лиза! Я не могу быть категорически против. Есть решение, оно принято к исполнению.
Словно не слыша его, мать сурово бросила:
– И в вопросе перехода от министерств к совнархозам ты тоже был категорически против. Жизнь показала, что ты ошибался. Я думаю, тебе нужно отбросить личные мотивы. В конце концов, дело прежде всего.
Петр затравленно посмотрел на Илью.
– Ты что-то путаешь, Лиза. Я не выступал против совнархозов.
– Извини, – врастяжку сказала мать, вскинув брови, – но ведь совсем недавно за этим самым столом ты говорил, что категорически против. Разве не так? – Она оглядела сидящих за столом, точно призывала всех в свидетели. Октя внутренне съежилась. «Ну зачем так? Зачем?» – С тоской подумала о матери.