Повертел в руках «Розы» Лео Свемпа[7], понял, что автора все равно не угадает, и ударился в философию:
— Нынче ведь малюют как кому глянется. Полны журналы. Но если я выйду на луг и скажу, что я корова, вы мне поверите? Ан нет. Скажете, коломесит старик. Если живописец намалевал поле клевера и я вижу что могу повести свою Сподру пастись на отаве и ее после этого не раздует, для меня картина ясная — художник понял корову. Я понял его. Мы можем купить пол-литра. Я принесу из погреба капусту. Поделюсь крестьянской мудростью, сколько вместит голова.
Головы ученых больше не вмещали.
«Знает, все знает старик, только не поддается. Мелет свое».
Пролаза выпроводил рижан во двор и на прощание преподнес еще одну жемчужину:
— Когда у меня с крючка срывается щука, я говорю ей: «Я не мудрец, и ты не дура. Оба мы прибавили в уме. Ты — сумев уйти, я — отпустив тебя». Так нам, пахарям, приходится: воюем с землей, воюем с рыбой речной. Приезжайте как-нибудь еще. Умных людей всегда охота послушать.
Ученые так и не поняли, то ли Клусум назвал умницей самого себя — он говорил больше всех, — то ли высмеял их, не сумевших толком даже рта раскрыть.
Приезжие постарались поскорей смотаться из Залива. В конце концов, не так уж важно запечатлеть, что говорят люди, которые одной ногой стоят в могиле. Гораздо существенней записать мысли пахарей завтрашнего дня.
И микроавтобус «Латвия» покатил в сторону школы.
На литературные вечера Клусум являлся как штык. Он там был просто необходим, чтобы внести оживление, остановить бесконечный поток традиционных вопросов, которые, задаваемые с наивным усердием, следовали один за другим:
— Что вы теперь пишете?
— Главного героя вы встретили в жизни или выдумали?
— О доярках никто не сочиняет роман?
Клусум выжидал, пока притомятся и любопытствующие, и отвечающие. И когда председатель поощрительно наклонял голову, возникал рядом со столом президиума.
— У нас, пахарей, свое соображение. Но и вам нелегко. Когда вы по пути проезжали мимо Гривской поймы, небось обратили внимание на пригорок? Сплошь в одуванчиках. Накосишь, мелко изрубишь, свиньи жрут — не оторвать от корыта. А с другой стороны посмотреть, там, где разросся одуванчик, чахнет что-то другое. Поглядишь с третьей стороны — желтая краса. Этакое поле одуванчиков мигом смывает с горожанина усталость. Так и тянет его поваляться в траве. Может, я что-то не то говорю? Тогда скажите.
Из президиума заинтересованно подавали знаки: можно, дескать, продолжать. Публика в уважительной тишине вертелась и поскрипывала стульями.
— Итак, значит, с третьей стороны — желтая краса. Но сорви один цветок, ткни стеблем в язык. Что будет? Скосоротишься. Вот те и красота. Снаружи цветет, а внутри горюет. Душа горчит. Отвечай теперь — почему? Мне, пахарю, это не по зубам. А вам? Понимаю, тоже непросто. Поэтому приезжайте к нам. Поваляйтесь в одуванчиках. Распробуйте! Без этого нельзя. Без этого какой может быть роман? Пролежит на полке, и продавец будет его всучивать в придачу к селедке, чтобы выполнить план. У меня язык не так подвешен, как у вас. Но касаемо горечи, которую надобно отведать, так это я от души.
После такого коленца зал сливался с президиумом, исчезала дистанция. Высказаться о жизни теперь хотели многие.
Это был тот случай, когда Пролазу по квадратикам шахматной доски можно было смело продвигать вперед. Тем более и после официальной части, когда сельских активистов оставляли отведать вместе с литераторами «стакан молока», как любил выражаться председатель.
В процессе общения Микелис чувствовал: настала пора разразиться более фундаментальной мыслью. Но уже не публично. Это было бы повторением, навязчивостью. Надо высмотреть самого заинтересованного человека и во время перекура отозвать чуть в сторонку. Сделать это было непросто, так как обычно какой-нибудь лохматый поэт громким голосом читал одно стихотворение за другим. И все без названия, и все про любовь.
Клусум, однако, улучал подходящий момент. Выбирал прозаика побородатей, закуривал с ним.
— Может, я сегодня выразился не совсем точно. Но понимаю это дело так: хорошего романа без одуванчиков не получится. Я, пахарь, не постесняюсь словца и попроще: вонь не перескажешь, ее нужно распознать нюхом.
Этого литераторам хватало на всю обратную дорогу. И еще дольше.
Пролаза являлся домой в тот час, когда нельзя точно определить, кончился вечер или забрезжило утро. Спать он не ложился, а шел проверять мережи. И если там его опять подстережет рыбный инспектор, как в прошлый раз, он ему скажет ясно и без обиняков:
— Ты думаешь, председатель с гостями рыбу не едят?
Инспектора на заключительную часть литературного вечера не приглашали, откуда он, простая душа, мог знать, что председатель ел всякую кислятину, а на рыбу и смотреть не стал.
* * *
Тишину прерывает капелла. Компания стариков тотчас оживляется. Либа Прице энергично ударяет барабанной колотушкой и запевает в ритме латышского народного танца:
Сделан, братец мой родимый,
Башмачок мне суперстильный,
Чтоб могла пойти я плясом
Рок-н-ролл!
Эта песня Мартину Прицису прикипела к душе. Прицисов парень в свое время привез ее с районного бала. Пародия привязалась. Мартин замечал, что мурлычет ее даже на лугу, когда коса начинает оттягивать руку.
Сейчас Прицису не до песни. Нужно дуть в трубу. Усладу мужа передает словами жена. Несоответствие песни почтенному возрасту Прициене видят все. Оттого и веселье вокруг стола. Капельмейстер мелодию не поддерживает. В глазах насмешка — ну не сумасшедшая ли тетка!
Не рвется танцевать даже Андрей Куга. Этот номер явно концертный. Прициене допевает до конца. На полном серьезе. Рейнис отмечает финал залихватскими аккордами. Отшельник, похоже, только их и слышал, говорит с печалью:
— Как мы теперь жить будем без гармони?
— Да, то-то и оно-то, — подхватывает Жанис Пильпук.
Рейнису хочется похвастать:
— Гармонь в оркестре что гуща в супе. Если ее недостаточно — бурда, а не суп.
В разговор встревает Прициене:
— Был бы Гунар, он бы нас сфотографировал на память.
— Неужто малая капелла лучше заиграет, если поставить перед собой свой портрет, — язвит Огуречный мужик.
Жанис Пильпук поднимает стакан, разглядывает пену и размышляет:
— Пахнет-то как божественно. Пей да радуйся. А после так изо рта несет, — этого ни одной скотине не дано.
— Как же, как же, — поддерживает его Микелис Клусум. — Зайди спозаранку на станцию, где пассажиры всю ночь промаялись. Шибает в нос.
У Рейниса тоже есть что добавить:
— Людей уж и в помине нет, а вонь стоит. Возьмем, к примеру, тот бункер.
Про этот случай гости слышали не раз. Но за столом часто вспоминают о том, что всем известно.
— Погоди, в каком году это было?
— Осенью сорок девятого.
Теперь Рейнис может спокойно продолжать:
— Заходят уполномоченный и еще двое. Одевайся, мол, пошли. Я тогда еще не знал, что в лесу бандитов выкурили из бункера. Ведет и ведет. Остановились в ельничке. Берет елочку, поднимает, как крышку с толчка в нужнике. Те, чужие, говорят: «Ну заходи! Чай, дорогу забыл?» Залезаем. Кругом вонища, меня аж замутило. Показывают — на столе лежит «Циня». Говорят: «Читай!» Раз велят, читаю: «Подымем зяби осенью!» — «Нет, — говорят, — читай то, что карандашом написано!» Каракули стерлись, но я мигом схватываю: «Раюм». Моя газета! Тут и повели меня в центр. Хорошо, один из бандитов человеком оказался. Признался, что завернул в газету еду. Так вот случается, когда в свою газету заворачиваешь соседу деревянные башмаки. Попробуй выкрутись, раз в бандитском логове твою фамилию нашли. Уполномоченный только головой качал: «Рейнис-то у нас в активистах, а поди же ты как получилось».