Человек южный, отец Викентий любил хорошее вино и цветы, особенную слабость питал к настурциям. По осени, когда батюшка под горку следовал к калитке после вечерней исповеди, на глазах его выступали благоуханные слезы, как капли отмерзшего инея в пламенных лепестках настурций, специально для Викентия посаженных влюбленными в него прихожанками по краю брусчатого парапета вдоль наклонного тротуара.
Вадим Георгиевич взамен ответа на догадку о пустом стакане кагора достал из ящичка серванта хрустальную стопочку и налил Андрею именно густого и темного кагору. Андрей после известного колебания выпил.
– Это, конечно, не кагор, – сразу определил он, – черносмородиновая настойка.
– Ты разборчив, как отец Викентий, – покачал головой Вадим Георгиевич, потом встрепенулся, вынул из кармана сторублевку.
– Да не нужно, – сконфузился Андрей.
– Без разговоров, всякий труд должен оплачиваться. – Алтарник посмотрел в глаза Колодину прозорливо, но был несколько сбит с толку, потому что, как уже говорилось, в глазах Колодина толку не было.
Колодин с пакетиком гостинцев в руках вышел из нижнего храма, поднялся в сторожку. Чайник выкипел.
Сторож плеснул в раскаленный чайник воды и опять поставил его на жаркую, почти бесплотную, рдяную спираль. Через несколько минут, когда чайник начал закипать, дверь внизу с грохотом распахнулась. «Молитвами святых отец наших!..» – возопил алтарник снизу. «Аминь!» – тускло отозвался Андрей сверху. В панике, не сразу, под брошенной на диван курткой нашел связку крупных храмовых ключей на большом треугольнике из хромированной проволоки и низринулся по лестнице. Вадим Георгиевич призывно улыбался Андрею навстречу, чтобы тот отпер ему калитку.
Вадим Георгиевич, как правило, уходил последним. На улице сильно морозило, но пегая голова алтарника была не покрыта. Обычно они с Андреем перешучивались перед калиткой, говорили о литературе, о кинематографе, но теперь алтарник что-то отмалчивался. Андрей на ходу нервозно позвякивал связкой ключей, вертел в левой руке треугольник, пускал ключи по его хромированным граням.
– Ты ведь знаешь, – начал Вадим Георгиевич, – Николай ушел от нас в семинарию…
– Да.
– Освободилось место чтеца. Ты как? Я спрошу настоятеля, думаю, он даст благословение.
Андрей замялся и посмотрел куда-то поверх головы Вадима Георгиевича.
– Я сомневаюсь… – пробормотал он.
– А ты не сомневайся, положись на Бога.
– Одно другому не мешает, – непонятно ответил Андрей, – нет дерзновения, ведь должно быть дерзновение.
– Ты не темни, Андрей, это не поможет, – обиженно сказал алтарник.
– Да я не темню, просто я не достоин, не готов.
Алтарник поморщился носом.
– Смотри. Церковь призывает только один раз.
– Почему один?
Алтарник выдохнул приютное, съестное и благовонное тепло ризницы, вдохнул отвесную звездную прохладу.
– Мне в свое время предложили рукоположиться, а я тоже: не готов… Отказался. Больше не предлагают.
Он улыбнулся уязвленно, вышел за калитку и широким, несоразмерным своему росту шагом пошел прочь; на ходу он как-то таинственно пригибался, втягивал голову в плечи. Он всегда так ходил.
Андрей вернулся в сторожку, чайник выкипел.
III
Как Бетховен
Вот и с алтарником отношения натянулись. А какие были отношения хорошие! Он в глаза называл Вадима Георгиевича праведником и одновременно вышучивал его. Андрей всегда вышучивал милых ему людей, оттого ему иногда казалось, что не тот или иной человек, а сам Бог обижен на него. Только звонарь Всеволод Александрович извинял ему эту слабость и пускал звонить на колокольню. Все знали недостаток сторожа, а звонарь вроде как и знать не знал. «Наветчики обвиняют праведника именно в том, что ему менее всего свойственно, в отношении чего он, наоборот, достиг духовных высот. Если, скажем, бессребреник, его обвиняют в стяжательстве, если исполнен целомудрия, называют блудником, если трезвенник редкий, то каждый встречный-поперечный толкует о его пьянстве…» Умно, хотя далеко не всегда, конечно, выходит так, как объяснял Всеволод Александрович. Андрей любил звонаря больше всех на подворье, но и вышучивал пуще. «У вас слишком прямолинейное представление о празднике», – заметил он звонарю, когда тот пришел на рождественскую всенощную в костюме и при галстуке. Звонарь негодующе качнул своей дивной, словно вороненого серебра, шевелюрой и соскочил на тихий смешок.
Злые мирские языки, бывшие друзья обзывали Всеволода Саныча «Оссанычем», но на подворье он, наоборот, считался неформалом, хотя неукоснительно следовал церковному канону. Это касалось и одежды: в воскресенье он ходил в красной рубашке, на Троицу – в зеленой, на Рождество – в голубой и так далее… «Ой, какая у вас рубашечка зелененькая! – с сатирической и одновременно просветленной улыбкой надвигался на него Андрей. – И к бороде подходит, вы похожи на Посейдауна. А косой вы помахиваете в траве, как трезубцем в волнах…» «Я вообще старичок на ять», – отвечал звонарь, вызволяя из кармана оселок. Косил на подворье по преимуществу он и других ревновал к косьбе.
А когда звонарь являлся в бейсболке, то тут веселью Колодина и вовсе не было конца.
– «Зизи топ»! – ликовал он.
– А что это… «Зизи топ»? – первый раз растерялся Саныч.
– Это рок-группа такая американская, трио. Там один усач и два бородача, и все с электрогитарами и в бейсболках, а у бородачей бороды ну совсем как у вас, только у одного фиолетовая, а у другого оранжевая…
– А у меня…
– А у вас синяя, ой, нет, я же говорю, зеленая.
Санычу понравилось, что он «Зизи топ», и он, как наденет бейсболку, всегда хвалился перед прихожанами:
– Я Зизи боб!
– «Зизи топ», – поправлял его Колодин.
– А, ну да, Зизи топ!
Прихожане ввергались в замешательство.
Нередко звонарь захаживал в сторожку к Колодину, предваряя свое появление грозным кашлем снизу; захаживал с двумя бутылками чешского лицензионного пива «Старопрамен»: «Я больше люблю „Козел“», – капризничал Андрей. «Нет! – брезгливо тряс бородою звонарь. – Козла я пить не стану». Звонарь садился рядом с горящей лампадой, расставлял широкие колени в просторных штанах и с общепитовским граненым стаканом пива в руке рассказывал какую-нибудь звонарскую байку.
Одних сугубо звонарских историй у Саныча накопилось множество. Он даже грозился книгу написать, только никак не мог определиться с названием: «Байки старого звонаря»… нет, «Враки старого звонаря», ну, не такие уж враки… «Басни старого звонаря», – подсказал было Колодин. «Ну, не такие уж и басни…» – грациозно пробормотал звонарь. Словом, все уперлось в название, а так садись и пиши. Сюжетов множество. Вот, к примеру, как-то на Светлой седмице звонарь привел на подворье своего старого другана, композитора. Другана еще по тому времени, когда Саныч сам был светским музыкантом, весьма недурным джазовым барабанщиком; но Саныч окончательно и бесповоротно покаялся, несколько лет вообще не музицировал, работал в нотном издательстве, потом и с нотами покончил, стал звонарем… Так вот, друган-композитор давно хотел удариться в церковные колокола, но когда дошло до дела, когда Саныч объявил по телефону, что ждет его сегодня, композитора, как человека творческого, не без воображения, стало лихорадить. Ведь он только худо-бедно утряс свои отношения с высшими силами, а подобное дерзновение может все перепутать и выбить из колеи; ведь он такой хороший композитор, а после колоколов мало ли что? Слышал он где-то, то ли в книжке прочел, то ли бабушка надвое сказала, что путь этот духовный – необратимый: взойдешь вот так, дуриком, на колокольню – и всё, хана, вдруг и музыку такую хорошую перестанешь сочинять… Высказал он свои опасения как на духу Санычу. Но звонарь совершенно успокоил его. Привел примеры, когда люди поднимались на колокольню, звонили и спускались совершенно такими же, как были, и что он сам, Саныч, каждый день удивляется: залез на колокольню, позвонил, а спустился ну совершенно таким же, каким и был: тот же Всеволод Саныч, никакого преображения, такой же сочинитель и пивной воздыхатель. Композитор прекрасно понимал про себя, что он – не все, что он – даже не Всеволод Саныч, но все же поддался на уговоры, ведь его не только как музыканта, но и как мальчишку, каковым является всякий настоящий мужчина, подмывало залезть на колокольню и отбацать такое, чем можно было бы утереть нос самому Всеволоду Санычу. Долго ли, коротко ли, взошли они по крутой лестнице узкого прохода к звоннице. Всеволод Александрович вызвонил благовест, пасхальный тропарь, трезвон, потом, не прекращая звона, а наоборот, его нагнетая, кивком головы поманил композитора, передал ему одну связку веревок, подвязанных к билам колоколов, – когда композитор немного очухался от нескончаемого колокольного зыка, нащупал веревки, вошел в ритм, – отдал другую связку и отпрянул в сторонку. Надо признаться, утешился композитор по полному композиторскому чину. По первости, ошарашенный, с ножкой на тугой педали большого благовестного колокола, с хитросплетениями веревок в руках, он испытал что-то сходное с состоянием невесомости, но быстро нашелся. Изловчился вызвонить каждый колокол звонницы, даже ржавые треснутые и один, крашенный красной краской, доставшийся от пожарной части. Треснутые ему показались даже более интересными по звучанию. Эстет, что тут попишешь! Раскатистую и немного заунывную каденцию композитор исполнил с таким самозабвенным раскачиванием, будто не он колокола, а колокола его тянули в свои стороны, отнимая друг у друга. А композитор, как и пристало великому композитору, был кудлатый детина, и власы его захлестывали ему лицо, и струились родниками, и переплетались с голубым воздухом, а уста заплетались в улыбку, и был он подобен античному богу Эолу в самой каменной розе ветров, повелевал колоколами, как Бореем, Нотом, Австром, Эвром, Зефиром, Африком… и как там еще, дай Бог памяти, хорошо, еще не забыл, как меня самого зовут. Когда по крутейшим ступеням узкого прохода спускались, Саныч, казалось, спасался от композитора бегством. «Это можно сравнить разве что с детским счастьем!» – кричал композитор вдогонку, звонарь же только метнул свирепый взгляд через плечо. Вышли. Композитор спросил звонаря: «Как тебе моя колокольная музыка?» «Весна!..» – неопределенно развел руками звонарь. «Что?!» – переспросил композитор.