Сначала она жила в палатке Берена вместе с Гили, но, во-первых, она боялась князя, да и он ее, кажется, тоже — хотя эльф Диргель, тот самый, клейменый из товарищей Элвитиля, сказал, что морготовой скверны на ней нет, и Берен поверил ему. Но все-таки им в присутствии друг друга было не по себе. А во-вторых, Гили трудно было спать с ней вместе — а приходилось, ради тепла. Когда они ложились втроем под два плаща, Берен и Даэйрет ни в какую не хотели оказаться рядом. А мучился Гили.
— Ты почему перестал есть? — спросила Даэйрет.
— Не хочется больше, — соврал Гили. — Ты ешь.
— Ну и глупо, — она сунула его ложку обратно ему в руки. — Он не может есть, это ладно, а почему ты должен голодать?
— Да я честно не хочу.
Его вранье было отчасти правдой: он словно бы разделился. Рот его хотел есть, а желудок почему-то не принимал пищи, подступала тошнота. Он поначалу испугался, что захворал на брюхо, как другие здесь, но вовремя сообразил, что у прочих болезнь начиналась с иного: принимать-то пищу живот принимал, да вот удержать не мог.
Он догадывался, что здесь никто не предложит Даэйрет поесть, а сама она ни в жизнь не попросит, потому и принес ей котелок из княжеского стана, похлебку с настоящим мясом. Сам он тоже успел проголодаться за день, но отчего-то кусок в горло не лез.
Руско повесил котелок на гвоздик снаружи телеги, чтобы не опрокинуть ненароком. Можно было бы и уйти; нужно было бы уйти, по-хорошему, но он не хотел уходить.
Даэйрет помолчала немного, потом глянула исподлобья и спросила:
— Вы пойдете на Аст-Алхор?
— Не могу знать, — снова соврал Гили.
— Дурак. И хозяин твой дурак.
— Брат, — поправил Гили, и сам себе удивился. Прежде он и в сердце своем не решался называть Берена братом, не то что вслух.
— Пусть брат, все равно вы дураки. Гортхауэр вас убьет, едва вы покажетесь в виду Острова.
Гили смолчал о том, что Берен твердо полагает не застать Саурона на месте. Даэйрет мало знала о делах своего господина — она была маленьким человеком в войске, с ней не советовались, а сама она не настолько была умна, чтобы прислушиваться к разговорам старших.
— Тебе-то что, — проворчал Гили. — Ты небось сама и станцуешь на радостях.
— И станцую, если убьют Беоринга. И всех его эльфов.
Гили вздохнул.
— Ладно, Берен на тебя мечом замахивался, — сказал он. — Но эльфы-то чего тебе плохого сделали?
— Они сами зло, — сверкнула глазами Даэйрет. — Если бы ты умел смотреть и видеть, ты бы заметил, как они высокомерны и холодны.
— Они не холодны, — Гили потрогал гранатовую сережку в ухе. — Они… другие.
— Они считают нас низшими существами.
— Неправда. То есть, может, такие и есть, но я не видел. Государь Финрод… он делил со мной хлеб, ел из одного котла… А когда я пел… один раз… он плакал, честно.
— Твоя игра кого угодно заставит заплакать, — фыркнула Даэйрет.
— Я тогда не играл, — грустно заспорил Гили, сам не зная зачем. — Вовсе не умел играть. А Государь…
— Финрод — самый лучший из них, это даже Учитель говорит, — согласилась Даэйрет.
— Государь Фелагунд — самый лучший на свете, — горло у Гили сжалось. — Никого нет такого как он.
Даэйрет отчего-то разозлилась.
— Ему легко быть добреньким и внушать любовь к себе. Он бессмертный, навеки застывший в своей юности. Он сначала напускает на себя величие, а потом вы таете, если он снисходит до вашей трапезы и вашей песни. А это он должен гордиться дружбой с людьми, он должен учиться у людей быть свободным. Посмотри, сколько мерзостей Берен совершил в его имя и ради власти, которую он дал Беорингам над этой землей. А сам он не запачкал белых ручек, и получит назад свой лен, не шевельнув и пальчиком…
— Дура! — не выдержав, Гили ударил ее по губам, и Даэйрет, упав на спину, увидела в глазах его слезы. — Он в темнице, на Волчьем Острове, и кто знает, что с ним сейчас делает твой Саурон! А ты… Ты тут треплешь языком, как коровье ботало! Я… я был никто, ничто, мальчишка с мертвого хутора, меня хотели продать в рабство — а Берен меня взял к себе потому, что я хотел быть воином. И Государь… Он не спросил, высокого ли я рода, и кем был прежде, и мы с ним ломали один хлеб, и его оруженосец учил меня биться на мечах, потому что я совсем ничего не умел! А ты говоришь — они высокомерны и холодны! Он плакал, когда я пел о доле смертной женщины — а ты говоришь, они застыли! Не болтай о том, чего не смыслишь!
— Ты… — Даэйрет вскочила, задохнулась… — Я думала, ты не такой как они! Думала, ты благородней всех… А ты такой же! Ты ударил меня! Ударил женщину! Да как ты посмел!
— А ты! Если ты женщина, то и веди себя как женщина! А то: «Я воин! Я оруженосец Аст-Ахэ!». Воин отвечает за свои слова! Если бы ты была воином, я бы тебя за то, что ты сказала о Государе… Вызвал бы и зарубил!
— Ну, вызови, вызови, заруби! Что, боишься? Боишься драться с женщиной?
— Нет, — Гили охватило чувство слишком сильное, чтобы он мог остановиться и подумать, как оно называется. В нем все смешалось — и ярость на эту дурочку, и обида на ее слова, и то, что он давно уже испытывал в ее присутствии, но в чем боялся себе признаться. А вот теперь боязнь отступила, как и тогда, с Форласом, который тоже думал, что Гили можно оскорблять безнаказанно. Но Форласа он поколотил, а Даэйрет, несмотря на всю ее дурость и дерзость, ему колотить не хотелось. Он шагнул вперед и, схватив девушку за ворот свиты, выдохнул:
— Раз ты женщина, то я и поступлю с тобой, как с женщиной.
И, прежде чем она успела опомниться, бросил ее на сено. Она завопила, а он, упав сверху, прижал ее к днищу возка и запечатал ладонью рот.
Они возились на телеге, не задернув холстину, их мог увидеть всякий, кто проходил мимо, если бы обратил внимание, но Руско было наплевать. Восторг, смешанный со злостью, бушевал в нем, как вино, и чем сильней сопротивлялась Даэйрет, тем чаще билось его сердце.
Если бы она попыталась защитить свою честь так, как это делает женщина, пришедшая в крайнее отчаяние — она бы заставила его отступить. Ведь по-настоящему решительную женщину можно взять, лишь избив до беспамятства а на это Гили не был готов. Но девчонка защищалась плохо — только оцарапала его лицо да попробовала хватать его за запястья. Даже кричать она перестала — видимо, сообразила, что, если сбегутся люди, она дождется только нового потока похабных шуток.
Руско, повалив ее и запустив руку ей за порванный ворот, наслаждался новыми ощущениями долго — целых три минуты, а может, и все пять. Он раньше видел украдкой, как старшие парни хватали девиц за все мягкое и упругое, но никогда не думал, что это будет так приятно; и что удивительно — хватаешь рукой, а приятно совсем в другом месте. Он понял теперь, почему отец стонал, а иногда даже плакал, делая матери детей.
Руско попробовал поцеловать Даэйрет, но его губы нашли холодное мокрое, соленое на ее щеках… и он отступил.
Прощения он не просил, во-первых, потому, что она была сама виновата, а во-вторых… во-вторых, забодай его бык, отступать все-таки было тяжело.
Он сел рядом с всхлипывающей Даэйрет, подтянул колени к груди, положил на них подбородок и задумался.
Ее нельзя было оставлять здесь. Уж если он не выдержал, с ее дурным языком и ее… всем остальным…
— Вот навязалась ты мне на голову, — с горечью сказал он. — Хуже порванной уздечки: и приспособить не к чему, и бросить жалко.
— Что ж ты… не… приспособил… — она хлюпнула носом.
— А чего ты ревешь. Я так не могу.
— А что мне, смеяться? Думаешь, когда насилуют — приятно?
«Смотря кому», — чуть не ляпнул Гили, но прикусил язык.
— А что… — осторожно спросил он. — Сейчас… совсем-совсем не было приятно?
— Дурак. Ты мне знаешь как больно на ребра давил!
— А если б не давил?
— Дубина…
— Это потому что у меня такое лицо, да? — спросил он.
— При чем тут твое лицо. Я и не видела, какое у тебя лицо, фонарь-то погас… Вы… я… Я любила Илльо…