От таких мыслей в глазах ее появлялась печаль. И сейчас, сидя у окна, она немного загрустила. Робко раздумывала она, не встретила ли его наконец? Юный всадник, который вслед ей не обернулся; которого она сегодня увидит за обедом… это ли не он? У нее на коленях лежали кончики голубого кушака; она лениво распутывала бахрому. «Голубое с белым! — вспомнила она. — Цвета на его шляпе». И кокетливо рассмеялась. После этого на губах ее еще долго оставалась улыбка.
Так она и сидела, улыбаясь, задумавшись, перебирая бахрому а за стеной по другую сторону двора заходило солнце, и по траве поползли жадные до росы тени.
Глава III
Часы в гостиной ректора только пробили восемь, а уже красивы были ступни герцога на шкуре белого медведя перед камином. Столь изящны они были и длинны, а изгиб предплюсны так изыскан, что сравнить их можно было только с парой глазированных бычьих языков на столике. И ни с кем не сравнить фигуру, лицо и облачение того, кто этими ступнями оканчивался.
Ректор с ним говорил со всем почтением пожилого простолюдина к благородному патрицию. Другие гости — дон из Ориэла с женой — с непритворной улыбкой, склонившись покорно, слушали чуть поодаль. Иногда они для успокоения вполголоса обменивались парой слов о погоде.
— Сопровождавшая меня юная особа, которую вы, возможно, заметили, — говорил ректор, — моя внучка-сирота. — (Жена дона из Ориэла рассталась с улыбкой и, вздохнув, бросила взгляд на герцога, который тоже был сиротой.) — Собирается у меня пожить. — (Герцог поглядел по сторонам.) — Не пойму, почему она еще не спустилась. — (Дон из Ориэла уставился на часы, будто заподозрил их в спешке.) — Прошу вас ее простить. Кажется, она славная и способная девица.
— Замужем? — спросил герцог.
— Нет, — сказал ректор; по лицу юноши прошла тень недовольства. — Нет; она всю себя посвящает благим делам.
— Медицинская сестра? — спросил вполголоса герцог.
— Нет, Зулейке выпало не облегчать боль, но вызывать радостное удивление. Она демонстрирует фокусы.
— Зулейка? Мисс Зулейка Добсон?! — воскликнул герцог.
— Ах да. Я позабыл, что она во внешнем мире добилась некоторого признания. Может быть, вы уже знакомы?
— Нет, — холодно сказал молодой человек. — Но я, конечно, слышал про мисс Добсон. Не знал, что она ваша родственница.
Незамужние девушки вызывали у герцога крайний ужас. Все каникулы он проводил, уклоняясь от них и от их компаньонок. То, что одна из них — да какая! — настигла его в Оксфорде, казалось ему совершенным осквернением святилища. Поэтому тон, которым он ответил «с большим удовольствием» на предложение ректора развлечь Зулейку за обедом, был ледяным. Как и взгляд, которым он минуту спустя одарил юную особу, когда та вошла в зал.
— Она совсем не похожа на сироту, — после говорила по пути домой жена дона из Оризла. Критика эта была справедлива. Зулейка смотрелась бы необычно в смиренной двойной колонне соломенных капоров и серых плащей, этой умиротворительной примете нашего общественного устройства. Высокая и проворная, она была по грудь заключена во фламинговый шелк и щедро украшена изумрудами. Ее темные волосы не были даже оттянуты со лба и за ушами, как полагается сироте. Разделенные каким-то косым пробором, они вьющейся лавиной обрушивались на одну бровь. С правого ее уха тяжело свисала черная жемчужина, с левого розовая; разница между ними придавала странное очарование небольшому лицу посередине.
Околдован ли был юный герцог? немедленно, совершенно. Но увидеть это нельзя было за его холодным взглядом, за непринужденным и бесстрастным поклоном. Никто за обедом так и не догадался, что накрахмаленный его пластрон был ширмой, за которой в свирепой битве сошлись гордость со страстью. Зулейка, в конце стола, растроганно подумала, что он к ней равнодушен. Он, хотя и сидел справа от нее, не одарил ее ни словом, ни взглядом. Разговор он адресовал только другой своей соседке, скромной даме, сидевшей рядом с ректором. Ее он поучал и настойчивой любезностью взволновал сверх меры. Мужа ее, одиноко сидевшего напротив, ставила в тупик совершенная невозможность завести с Зулейкой светскую беседу. Зулейка сидела, повернувшись к нему профилем — профилем с розовой жемчужиной, — и во все глаза смотрела на герцога. Любезности в ней было не больше, чем в камее. «Да», «нет», «не знаю» — на вопросы дона у нее не было других ответов. «Неужели?» — все, что он получал в ответ на робкие попытки поделиться знаниями. Без успеха он завел разговор о сравнении современных фокусов с фокусами древних египтян. Даже «неужели?» не промолвила Зулейка, когда он поведал о превращениях быков в храме Озириса. Он заправился стаканом хереса, откашлялся, после чего твердо спросил: «И как вам понравились наши заокеанские кузены?» Зулейка сказала «Да»; тут он сдался. Она этого, впрочем, не заметила. До конца обеда она бормотала время от времени «да», «нет» и «неужели?», хотя бедный дон теперь молчаливо внимал герцогу и ректору.
Она была в экстазе совершенного счастья. Наконец, думала она, сбылась ее надежда — надежда, так часто забываемая среди восторгов постоянных успехов, но таившаяся у сердца и коловшаяся, подобно власянице, которую великолепная юная дева, любимая Якопоне да Тоди и им потерянная, из тайной покорности собственной душе носила под богатыми мягкими одеждами и рубинами, видимыми мужам.[18] Вот наконец юноша, перед ней не склонившийся; на которого она могла смотреть с уважением и обожанием. Она ела и пила механически, не отводя от него взгляда. Его манера у нее не вызывала ни малейшей досады. Она трепетала от прежде незнакомой и все превосходящей радости. Душа ее была подобна цветку в первоцветение. Она была влюблена. В восхищении она изучала каждую черту бледного и совершенного лица — лоб, над которым блестящими курчавыми волнами поднимались бронзовые волосы; крупные с точеными веками глаза стального цвета; точеный нос и лепные губы. Она смотрела на его тонкие длинные пальцы и узкие запястья. Она смотрела на отблески свечей на его пластроне. Пара больших белых жемчужин на нем казалась Зулейке символом его натуры. Они походили на две луны: холодные, далекие, ослепительные. Вглядываясь в лицо герцога, она не теряла их из виду.
Герцог, хотя это и не было заметно, чувствовал на себе ее внимание. Он сидел отвернувшись, но знал, что взгляд ее постоянно на него направлен. Он на нее смотрел краем глаза; и на абрис ее лица, и на черную жемчужину, и на розовую; не мог себя ослепить, как бы ему ни хотелось. И он знал, что влюблен.
Как и Зулейка, герцог влюбился в первый раз. Почти столько же девиц добивались его, сколько юношей добивались Зулейки, но сердце его пребывало столь же холодно. Разница была в том, что он никогда не желал полюбить. Он сейчас не радовался, как она, чувству первой любви; нет, он это оскорбительное чувство изо всех сил пытался побороть. Ему всегда мнилось, что он от такого пошлого происшествия застрахован; мнилось, что уж он-то оправдает гордый девиз своей семьи «Pas si bete».[19] И действительно, осмелюсь сказать, не повстречай он неотразимую Зулейку, он дожил бы до глубокой старости и умер безупречным денди. Ибо до сего дня был он совершенный денди, невозмутимый и незапятнанный. Собственное совершенство слишком его занимало, чтоб восхищаться кем-то другим. В отличие от Зулейки, гардероб и туалетный столик были ему нужны не для того, чтобы вызывать чужое восхищение, а только лишь как инструменты, употребляемые в ритуале поклонения себе самому. В Итоне его прозвали «Павлином», это же имя последовало за ним и в Оксфорд. Оно, впрочем, ему не вполне подходило. Ибо павлин даже среди птиц выделяется глупостью, герцог же (кроме блестящего лучшего результата на промежуточных экзаменах) успел получить призы Стэнхоупа, Ньюдигейта, Лотиана и приз Гейсфорда за стихосложение на греческом языке.[20] Всего этого он добился currente calamo,[21] «держа перо, — как про Байрона сказал Скотт, — с небрежностью дворянина». Он третий год был в Оксфорде и неспешно готовился держать экзамен в Literæ Humaniores.[22] Нет сомнений, что, если бы не преждевременная кончина, тут его тоже ждал блестящий лучший результат.