У него было много и других достоинств. Он преуспел в убийстве всех видов рыб и птиц, лис и оленей. В игре в поло, крикет, теннис, шахматы и бильярд он достиг предела совершенства. Он говорил свободно на всех современных языках, поистине талантливо рисовал акварели; те, кто имел честь его слушать, считали его лучшим пианистом-любителем на этом берегу Твида. Неудивительно, что для студентов своего времени он был кумиром. Своей дружбы он, однако, удостаивал немногих. Теоретически он им симпатизировал как классу, как «юным резвым варварам»[23] в этом древнем городке; но по отдельности они его раздражали, и он старался их избегать. Тем не менее, он всегда считал себя их союзником и, случалось, активно участвовал в их противостоянии донам. На втором курсе дело дошло до того, что его на специальном заседании совета колледжа исключили до конца триместра. Ректор предоставил в распоряжение славного изгнанника собственное ландо, и герцога отвезли в нем на станцию, во главе длинной и многоголосой вереницы студентов в кабриолетах. А случилось, что в Лондоне тогда происходило политическое волнение. Бывшие у власти либералы приняли в Палате общин социалистический сверх обыкновения закон; он поступил в Палату лордов во втором чтении в тот же день, когда герцог из Оксфорда отправился в изгнание. Герцог несколько недель назад получил место в Палате лордов; и пополудни, не зная, чем себя занять, туда заглянул. Лидер Палаты к тому времени бубнил уже свою речь в поддержку Закона; герцог оказался на одной из скамей напротив. Кругом сидели лорды, угрюмо готовясь голосовать за всем им ненавистный закон. Когда оратор умолк, герцог забавы ради поднялся. Он произнес длинную речь против закона. Он выступил с такими едкими насмешками над правительством, такой уничижительной критикой самого закона, красноречие его пускалось в такие неотразимые полеты, что когда он закончил, лидеру Палаты оставалось только одно. Он встал и сиплым голосом внес предложение отложить чтение закона «на этот же день шестью месяцами позже». Имя юного герцога прогремело на всю Англию. Подвиг его, кажется, не впечатлил только его самого. В верхней палате он после этого не появлялся, и об ее архитектуре и мебельной обивке говорил с пренебрежением. Премьер-министр, однако, так взволновался, что месяц спустя добился для него монаршего пожалования Подвязки, как раз освободившейся. Герцог ее принял. Насколько я знаю, он был единственным студентом, удостоившегося этого ордена. Инсигнии очень ему нравились, и никто не мог упрекнуть премьер-министpa в неверном выборе, когда герцог надевал их по торжественным случаям. Но не думайте, что он в них видел символы успеха и власти. Темно-синяя лента, сверкающая восьмиконечная звезда, тяжелая мантия синего бархата, с тафтяной подкладкой и наплечными бантами белого атласа, малиновая накидка, золоченые кисточки, златая цепь, возвышающиеся над черной бархатной шляпою перья цапли и страуса — это все для него было только обрамлением, лучше самого изысканного смокинга, для совершенного облика, дарованного ему богами. Этот дар он ставил превыше всех других. Он, однако, знал, что женщин мало интересует внешность мужчины, а привлекают сила характера, положение и богатство. Эти три дара, которыми герцог был наделен в избытке, делали его объектом постоянного женского внимания. Зная, что каждая девица мечтает стать его герцогиней, он привык держаться с ними крайне строго, и даже если бы захотел пофлиртовать с Зулейкой, вряд ли знал бы, с чего начать. Но флиртовать с ней он не хотел. Околдованный ею, он тем более должен был избегать с ней всякой беседы. Следовало изгнать ее из головы как можно скорее. Разбавлять свой душевный субстрат недопустимо. Дендизму не следует поддаваться страстям. Денди должен быть уединен и безбрачен; сходен он с монахом, зеркало у него вместо четок и требника — отшельник он, умерщвляющий душу ради совершенного тела. Прежде чем встретить Зулейку, герцог не знал, что такое искушение. Теперь он, святой Антоний, боролся с видением. Он на нее не смотрел, он ее ненавидел. Он ее любил, он не мог не видеть ее. Качавшиеся перед ним черная жемчужина и розовая будто бы надвигались на него, насмешливо и обольстительно. Неизгоним был ее образ.
От этой яростной внутри него борьбы видимая беспечность постепенно оставила герцога. Беседа с женой дона из Ориэла под конец обеда стала хромать и запинаться. Наконец он погрузился в глубокое молчание. Потупив глаза, он сидел в полном смущении.
Вдруг что-то — бух! — упало в темную пучину его мыслей. Герцог вздрогнул. К нему склонился ректор, что-то он герцогу сказал.
— Прошу прощения? — спросил тот. На столе был десерт, он срезал кожуру с яблока. Дон из Ориэла смотрел на него сочувственно, словно герцог упал в обморок и только «приходит в себя».
— Правда ли, дорогой герцог, — повторил ректор, — что вас уговорили завтра вечером сыграть на концерте Иуды?
— Э, да, что-то я сыграю.
Зулейка вдруг к нему наклонилась.
— А можно, — закричала она, стиснув руки, — мне прийти переворачивать для вас ноты?
Он посмотрел ей в лицо. Это было то же, что вблизи увидеть большой блестящий памятник, который раньше был только солнцем освещенной точкой где-то вдали. Перед ним были большие фиалковые глаза, их ресницы к нему загибались; пылкие раскрытые губы; черная жемчужина и розовая.
— Благодарю покорно, — тихо сказал он, слыша себя как будто издалека. — Но я всегда играю без нот.
Зулейка зарделась. Не от стыда, а от горячечного удовольствия. За такую грубость она бы сейчас отдала все комплименты, какими запаслась в этой жизни. То была. кульминация. После нее не было смысла оставаться. Она поднялась, улыбаясь жене дона из Ориэла. Все встали. Дон из Ориэла придержал дверь, и обе дамы покинули комнату.
Герцог вынул портсигар. Поглядев на сигареты, он где-то между ними и своими глазами смутно отметил какое-то непонятное явление. Доведенный волнениями прошедшего часа до изнеможения, он не сразу понял, на что смотрит. Что-то в плохом вкусе, что-то неуместное в его костюме… черная жемчужина и розовая на манишке!
На миг он настолько переоценил мастерство бедной Зулейки, что подумал, будто стал жертвой ее фокусов. Еще через миг он понял, что произошло с запонками. Пошатываясь, он встал со стула, закрыв грудь рукой, и пробормотал, что ему нехорошо. Он поспешил из комнаты; дон из Ориэла уже наливал воду в бокал и советовал жженые перья. 3aботливый ректор вышел за ним в прихожую. Герцог схватил шляпу и, задыхаясь, сказал, что вечер был прекрасный — прошу простить — со мной такое случается. Выйдя, он пустился наутек.
На углу Брод-стрит он оглянулся. Он отчасти ждал, что его преследует багряная фигура. Но ничего не увидел. Он остановился. Перед ним была пустая под луной Брод-стрит. Медленно, механически он пошел к себе на квартиру.
Суровые бюсты императоров с высоты взирали на него, и лица их были трагически впалые и искаженные как никогда. В лунном свете они увидели и прочитали знаки на его груди. Стоя на ступеньках в ожидании, когда откроется дверь, он, надо полагать, вызывал у императоров безмерную жалость. Ибо разве не были они причастны тайне гибели, которую готовил герцогу день грядущий или же грядущий за ним — готовил не ему одному, но в особенности ему, и ему самую прискорбную?
Глава IV
Завтрак еще не убрали. Тарелка с остатками мармелада, пустая подставка для гренков, надломанная булочка — все это и другое свидетельствовало о дне, начатом в правильном духе.
Поодаль от них сидел, облокотившись у окна, герцог. Над его сигаретой поднимались синие завитки, ничем в неподвижном воздухе не потревоженные. С ограды по другую сторону улицы смотрели на него императоры.
Сон для юноши — верный избавитель от страданий. Не закружит его в ночи никакая ужасная фантасмагория, которая в прозрачности утра не обратится в славное шествие с ним во главе. Краток смутный ужас его пробуждения; нахлынет память, и видит он, что бояться, в сущности, нечего. «Почему бы и нет?» — спрашивает его солнце, и он в ответ: «Действительно, почему бы и нет?» Пролежав в беспокойстве и смятении до петухов, герцог наконец уснул. Проснулся он поздно, с тяжелым чувством беды; но вот! стоило вспомнить, и все выглядело иначе. Он влюблен. «Почему бы и нет?» Смешным ему показалось мрачное бдение, во время которого он бередил и тщетно пытался заживить раны ложной гордости. Со старой жизнью кончено. Он со смехом ступил в ванну. Что с того, что душа его отчуждена беззаконно? До того, как он ее утратил, не было у него души. Тело его взбудоражила холодная вода, душу — как будто новое таинство. Он был влюблен и не желал иного… — На туалетном столике лежали две запонки, зримые символы его любви. Их цвета ему теперь были дороги! Он их взял одну за другой, погладил. Он бы их носил днем; но это, конечно же, невозможно. Закончив туалет, он уронил запонки в левый карман жилета.