С Марианной я редко посещал церкви и музеи, только один раз мы побывали с ней в Галерее Академии. Она затесалась в группу французских туристов, повторяла услышанное, запоминала: когда Веронезе закончил свою «Тайную вечерю», инквизиция обвинила его в ереси за чрезмерно яркую образную фантазию. Но вместо того, чтобы переписать фигуры, он просто изменил название картины. Я последовал примеру Марианны и присоединился к итальянскому священнику, который вел группу, но, еще не успев узнать что-либо про Тициана, услышал вопрос, заплатил ли я. Я покачал головой. Тогда мне было отказано в праве слушать.
С одиннадцати утра до полуночи сидят они перед киноэкраном, выходят из Большого зала с красными, как у кроликов, глазами и старательно пишут свои обзоры в то время, как я стою перед базиликой, наслаждаюсь солнцем и злюсь на Марию. Она со мной не считается, читает свои путеводители, а я должен ждать. Каждое путешествие она использует для пополнения образования. Беспечной она становится, только если пьяна, тогда она расстегивает мне рубашку, зарывается лицом в волосы у меня на груди. Прошлой ночью я прижал ее к краю бассейна неработающего фонтана, но она вырвалась и, громко смеясь, застучала каблуками дальше. Вдруг я услышал какое-то невнятное бормотанье и увидел в начале ряда ларьков холм из одеял. Там, где утром лежал картон, что-то зашевелилось, высунулась рука, ощупала мостовую, чтобы убедиться, что бутылки все еще там, потом спряталась опять. Тело под холмом, казалось, приподнимается. Только когда вокруг все стихло, холм понемногу опустился.
В местных газетах — ни строчки кинокритики, зато Марлон Брандо, издавший автобиографию, обеспечил небольшой скандал: хотя руководитель фестиваля Понтекорво — лучший кинорежиссер, с каким ему довелось работать после Казана и Бертолуччи, но он расист. Всегда носил с собой пистолет, даже грозился его застрелить.
Мария берет у меня из рук газету, садится со мной рядом. Поцелуй меня. Потом она сбрасывает с ног босоножки и массирует покрасневшие пальцы. Отнести тебя в отель на руках? Она не отвечает, а следит за каким-то мужчиной, который идет от причала к церкви. Когда он проходит мимо нее, она беззастенчиво оборачивается ему вслед. Это он. Кто? Фрауль, актер Бургтеатра. Но это же не основание для того, чтобы так беспардонно на него таращиться. Она пожимает плечами, вскакивает, влезает в свои матерчатые босоножки телесного цвета. Ты что, побежишь за ним? Гудок океанского лайнера, что как раз входит в бассейн Святого Марка, заглушает ее смех. Она поднимает меня со скамейки и кусает за мочку левого уха. Вдали, над островами, собираются тучи, а огромный пароход заслоняет вид на Дворец Дожей.
Другого и нельзя было ожидать: Понтекорво, желавший, чтобы Голливуд был изгнан с экрана, из вечера в вечер стоит в Большом зале и поджидает кинозвезд, иногда напрасно, если они, как Джек Николсон, по совету своих телохранителей пользуются черным ходом. Кому это интересно? К концу фестиваля, как бывает каждый год, всех охватывает усталость от фильмов, наполняются рестораны, а карабинеры понемногу теряют выдержку и даже вечером еще прячут глаза за зеркальными солнечными очками.
Похоже, что Эннио уехал из города; Пиа целый год не давала о себе знать, так что звонить ей я не хочу. В остерии «Да Пинто» его не было, утром я туда то и дело заглядывал, к досаде Марии, которая непременно хотела посмотреть выставку импрессионистов в музее Коррер.
Ночной сторож сует контрольные листки в дверные щели, прогоняет кошку, которая забралась за чугунную решетку. В домах закрывают оконные ставни, возле Риальто причаливает вапоретто, мотор стучит громче, волны ударяют в набережную, перехлестывают через край. А соль разъедает старую каменную кладку. День-деньской над городом стелется дым из заводских труб Порто Маргера, постепенно превращая мрамор церквей и дворцов в растворяемый водою гипс.
Венеция оседает, рассказывал Эннио за ужином в «Арденги», потому что для промышленных нужд выкачали все артезианские колодцы; портовые и фабричные сооружения без зазрения совести строили прямо в песке лагуны. Он никак не мог успокоиться, поносил правительство, угрожал перерезать глотки политикам и мафиози, если его лишат источника существования. Особую тревогу вызывали у него танкеры, которые разгружались в Местре-Маргера.
Вот здесь, возле этого канала — или это было где-то дальше? — у меня произошла стычка с Ритой. Во время ночной бури многие лодки наполнились водой и в конце концов затонули, на другом берегу в канал рухнули строительные леса и заблокировали правую ходовую полосу. Я просил Риту смягчиться и навестить отца. Он справлял тогда свое шестидесятилетие. Она отказалась, заявила, что поедет, только если он перед нею извинится. Через полгода отец предпринял попытку примирения и пригласил их обоих. Однако Рита приехала без Эннио, потому что стала его стыдиться, давая ему опускаться все больше и больше, хотя в то время еще не составило бы труда вывести его из депрессивного или сумеречного состояния.
Она не могла иначе, ей надо было до конца сохранять видимость счастья.
Меня так и тянет туда, вот я опять дошел до Рыбного рынка, а ведь хотел пойти в другую сторону; на каждом втором углу не горит фонарь, в проулках — ни души.
Страха Рита не испытывала. Стоит лишь крикнуть, говорила она, как все кругом просыпаются. Однако в отплату за такую безопасность приходится терпеть их нескромность: что проникает снаружи вовнутрь, проникнет также наружу; могли бы существовать мосты любовных стонов, проулки ссор и храпа. Летом она, едва дойдя до здания школы, уже знала, спит Эннио или нет. Под конец ей даже пришло в голову привязать ему на спину бюстгальтер, набитый яблоками, чтобы он, повернувшись и почувствовав что-то жесткое, либо проснулся, либо снова улегся на живот.
Денцель так и не побывал в этом городе. Когда он хотел поехать со мной, они послали его в Тузлу.
Вначале Пухер ездил сам, Рим и Венецию у него никто оспаривать не смел, до тех пор, пока члены редколлегии ему не объяснили, что я, благодаря знанию языка, могу в ходе короткого интервью извлечь из собеседника больше, чем он, ибо не нуждаюсь в переводчике. Месяцами он смотрел на меня как на своего личного врага.
Эннио все еще здесь, он словно и не вставал и беспокойно ворочается с боку на бок. Надо было мне прийти днем, они наверняка не оставят его так лежать. В полдень с пола смывают остатки рыбы. Когда мы с Марией были в остерии, мне не пришло в голову заглянуть под арки.
Человек потягивается, тихо бормочет что-то в темную ткань одеяла. Судя по голосу, это, возможно, он. Я крадусь мимо него, прислонившись к колонне, слежу за его движениями. Он опять с головой укрылся одеялом, только ботинки торчат. Как я могу его узнать по этим приглушенным хриплым звукам? Надо подойти поближе. Теперь он стонет, по телу пробегает дрожь. Выпрастывает руку. Фонарь светит слишком слабо. Где моя зажигалка? Пуговица на манжете рубашки расстегнута, видны жилы и кровеносные сосуды. Возможно, это и не его рука. Я уже не помню. Глаза у меня медленно привыкают к мерцанию огонька, большой палец жжет. Я нагибаюсь пониже. А вот и шрам, почти незаметно тянется он, скрытый густым волосом, по тыльной стороне ладони и скрывается во впадине большого пальца.
Мария лежит голая на кровати. Мне снится, будто я безмолвно сижу и разгребаю ногами белую гальку — заметаю следы машины. Какая-то незнакомая женщина грозила мне пистолетом. Мы шли друг за другом по песку прямо, не сворачивая, по хорошо утоптанной тропинке, в каких-нибудь трех метрах от воды.
Ты куда? Когда я вру, то прислушиваюсь к себе — не выдает ли меня интонация. Я сейчас вернусь, а ты пока что уложи чемоданы. Она ничего не спрашивает, занятая рассматриванием своих волос: много ли их посеклось. Я свободен, мигом влезаю в джинсы, натягиваю пуловер и выбегаю из отеля.
Я его заметил, как его замечают все, но, заметив, отвернулся, стал глядеть куда-то в сторону и улизнул. Хотя была ночь, я боялся, что меня узнают. «Смотрите, вот брат жены этого человека». Я не мог ему объявиться, убежал и уселся среди кошек на ступенях церкви возле рынка. Но этим дело не кончилось, портрет продолжал прорисовываться, он сложился, лишь когда я попытался вычеркнуть его из своей памяти. Я мог вспомнить его еще только как человека, который в сравнении с другими чего-то лишен, которому, на мой взгляд, чего-то не хватает. Я унес в себе его прорехи, заполнил их состраданием, закурил сигарету, поглаживал кошек. Покуривая, я латал поврежденные места, выбирал из его бороды остатки еды. Немного позже, на мосту, я попытался представить его себе среди других людей. Вон туда мы ходили с ним обедать, ели вкусно и до отвала, но об этом и говорить не стоит. Так, постепенно, я перетащил его на нашу сторону, заставил влезть в мой костюм, и ему пришлось выслушать, что положено: зажатый между столом и стеной, он не имел возможности уклониться от моих указаний.