Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Как подстроить свой голос под читательский слух (или, по-другому, подсластить продукт писательского труда в соответствии с вкусом потребителя) – задача вечная и решается каждым автором в индивидуальном порядке. На эту тему можно рассуждать долго, тем более что я сейчас не об этом.

Дело в том, что строчка из «Лебедии» очень сильно мне напомнила сцену из другой книги.

Но сначала Хлебников, «Лебедия будущего», из главы «Лечение глазами»:

Лучшим храмом считалось священное место… где в отгороженном месте получали право жить, умирать и расти растения, птицы и черепахи (Хлебников имеет в виду конкретную территорию в дельте Волги в районе Астрахани, где стараниями его отца в конце 20-х годов организован Верхне-Волжский заповедник. – А. Е). Было поставлено правилом, что ни одно животное не должно исчезнуть. Лучшие врачи нашли, что глаза живых зверей излучают особые токи, целебно действующие на душевно расстроенных людей. Врачи предписывали лечение духа простым созерцанием глаз зверей, будут ли это кроткие глаза жабы, или каменный взгляд змеи, или отважные – льва, и приписывали им такое же значение, какое настройщик имеет для расстроенных струн. <…> Крылатый творец (не Бог, а небесный пахарь, облетающий на небоходе поля, поливая их и засеивая семенами. – А. Е.) твердо шел к общине не только людей, но и вообще живых существ земного шара.

И он услышал стук в двери своего дома крохотного кулака обезьяны.

А теперь:

Однажды вечером, когда все звери спали, к доктору кто-то постучался.

– Кто там? – спросил доктор.

– Это я, – ответил тихий голос.

Доктор открыл дверь, и в комнату вошла обезьяна.

Очень характерное совпадение. И у Хлебникова, и в «Айболите» Чуковского в дверь человеческого жилья стучит обезьяна и просит человека о помощи. И человек ей эту помощь дает.

Идеальный космос, где равенство людей и животных непременное условие жизни, мыслился не только поэтам. В житиях святых есть множество легендарных фактов о стремлении христианских подвижников быть посредниками между царствами Божественным и животным. Серафим Саровский ближайший тому пример.

Были и печальные случаи в истории примирения царств. Некоторые доктора Айболиты на стук в дверь доверчивой обезьянки отвечали такой взаимностью, что буквально мороз по коже. Я сейчас имею в виду опыты Ильи Иванова по получению гибрида человека и обезьяны, которые велись в двадцатые годы в Сухумском приматологическом центре (см. Э. Колчинский. Биология Германии и России-СССР в условиях социально-политических кризисов первой половины XX века. СПб.: Нестор-История, 2007). В тридцать первом Иванова арестовали, так что чем закончились его опыты и куда делись их результаты – вопрос к ОГПУ, не ко мне. Впрочем, осмелюсь предположить, иные продукты скрещивания до сих пор живут рядом с нами, а некоторые из них даже занимают вполне хлебные должности на ключевых постах государства.

Акриды

Обычно первое, что приходит в голову, когда заходит разговор о святых подвижниках и аскетах, – это акриды. Действительно, все мы знаем, что подвижник, совершая пустынный подвиг, сводит свой рацион до минимума, и главное блюдо этого минимума – акриды. Нынче ни для кого не секрет, что под акридами в житиях святых подразумевался обыкновенный кузнечик. Да, тот самый полевой-луговой-степной-пустынный прыгун-кузнечик, который, крылышкуя золотописьмом тончайших жил, ел одну лишь травку, не трогал и козявку и с мухами дружил. Кузнечиков запасали в сушеном виде, хранили их и ими питались.

В семидесятые годы века двадцатого в питерской богемной тусовке акридами назывались пельмени. Цитирую К. Кузьминского (в авторской орфографии) из предисловия к книге Леона Богданова «Заметки о чаепитии и землетрясениях» (М.: НЛО, 2002): «Пельмени – 40 коп. пачка (<…> овчина [В. А. Овчинников] их называл акридами, коими в пустыне монаси-схимники питались, – наш обычный рацион: богданова, Шемякина, мой, всехний…)».

Мой приятель тех лет, диссидентствующий врач-психиатр Андрей Васильев, помнится, любил повторять: «Пока с прилавков не исчезли пельмени, жизнь продолжается».

Сейчас уже отошли в историю такие популярные в недалеком прошлом заведения общепита, как пельменные, сосисочные, котлетные, блинные, шашлычные, чебуречные, рюмочные, пивные, распивочные и проч. Во всяком случае, в городе Петербурге таковых практически нет. Существовал даже особый поджанр фольклора, посвященный этим святым местам.

Мы, когда были студентами славного ленинградского Военмеха – гнезда советского шпионажа, как писали о нем тогда за железным занавесом, – пели, собираясь компанией:

Швейцар закрыл за нами двери чебуречной,
Проспект Майорова приветливо мелькнул,
И ветерок с Фонтанки, словно встречный,
В лицо ударил, словно подмигнул.
От чебуречной лишь два шага до шашлычной…
И так далее, куплетов пять или шесть.

Сейчас настало непонятное время – даже хлеб и тот продается уже в нарезке.

И акрид – то есть да, пельменей – в любом продмаге десять разных сортов. А вот пельменных – тех, увы, не осталось. Только в памяти, в песнях да в доброй старой литературе.

Акутагава

Великое свойство гения – открытость миру. Мысль эта старая, об этом говорил еще Достоевский в своей пушкинской речи. Удивительно, сколько знаменитых произведений рождено на стыке совершенно разных культур. Европа, открывшая для себя Восток, дала миру Гете и немецких романтиков. Америка дала Вашингтона Ирвинга и его «Альгамбру». Немецкие романтики вдохновили Гоголя, Вашингтон Ирвинг подтолкнул Пушкина на создание «Сказки о золотом петушке». А взять новые времена. Герман Гессе и Сэлинджер. И совсем новые. Наш Пелевин.

Япония дала миру Акутагаву. С тем же правом можно сказать, что Акутагаву дала миру Европа. И Америка. И Россия. Вселенная.

«Жизнь не стоит и одной строчки Бодлера», – напишет он в конце жизни.

А в начале жизни или, может быть, в середине, увидев в витрине книжного магазина репродукцию голландца Ван-Гога, он поймет, что такое живопись. И с тех пор станет пристально вглядываться в изгибы веток и овал женской щеки.

Великий писатель Акутагава – человек мира, всю жизнь проживший в Японии. Истоки его таланта лежат на японской почве. Он чувствовал эту почву, лисьи чары старой японской прозы рождали его фантастику. Скупая точность японской живописи придавала ей особую силу. Европейская роскошь Флобера расцвечивала ее в космополитические цвета. Он свободно впускал на свои страницы героя гоголевской «Шинели», переписывал по-японски Свифта, мост через Совиный ручей переносил на родную землю. Кем он был? Для чего он жил?

Он шел с одним студентом по полю.

– У вас у всех, вероятно, еще сильна жажда жизни, а?

– Да… Но ведь и у вас…

– У меня ее нет! У меня есть только жажда творчества, но…

– Жажда творчества – это тоже жажда жизни.

Он ничего не ответил. За полем над красноватыми колосьями отчетливо вырисовывался вулкан. Он почувствовал к этому вулкану что-то похожее на зависть. Но отчего, он и сам не знал.

Это отрывок из повести «Жизнь идиота». «Он» – это сам писатель, творчество ставивший выше жизни. Это тоже главное свойство гения – ставить творчество выше жизни.

Далеко, на востоке мира, отчетливо проступает вулкан. Я чувствую к нему что-то похожее на зависть. Я знаю отчего.

Алкоголики – детям

Выбор детских поэтов у нас, в России, откровенно говоря, не богатый. В основном, это классика – Маршак, Чуковский, Квитко, конечно, эмигрант Саша Черный (которого печатают редко), Маяковский с его единственным, с детства помнимым, наставительным даже в названии, замечательным и корявым «Что такое хорошо и что такое плохо». Плюс растиражированные за последние тридцать лет поэты-обэриуты. Кто еще? Да, конечно, Сергей Михалков, Агния Барто – куда ж без них нашим детям. Про дядю Степу и качающегося на бревне бычка нам рассказывали с пеленок, которые во времена перестройки быстро поменяли на памперсы. Далее, уже позже, – Валентин Берестов, Борис Заходер, редко Олег Григорьев. Из более современных – вредный советчик Григорий Остер, Эдуард Успенский, перебивающийся со стихов на прозу, москвичи Тим Собакин и Андрей Усачев. Из совсем новых – Марина Бородицкая, Артур Гиваргизов.

2
{"b":"562327","o":1}