И вдруг, словно привидение, появился руководитель группы; он разорвал наш заколдованный круг, наклонился над тающим пламенем и взял на руки негнущееся, сыплющее искрами тело. Голова откинулась назад, словно уже не принадлежала человеку. Не глядя на нас, похолодевших как смерть и чувствующих приближение тошноты, он помчался с Кобелем на руках, косо, точно доску, прижимая его к груди, к прибывающей с грохотом воде. Он окунул его в воду, перевернул несколько раз и положил на песок, который уже лизали узкие языки стеклянных волн.
Мы застыли на месте, боясь взглянуть друг на друга. Вдруг Рябой зарыдал, его плечи сотрясались от плача, и он непрерывно повторял:
— Я ни в чем не виноват! Я ни в чем не виноват!
Бушмен стоял подавленный, опустив руки, и смотрел куда-то вдаль. Морда бездумно, ничего не соображая, переводил взгляд с одного на другого. Я швырнул свой нож в огонь, который сохранился только в стволе, — тающее рыжее зарево, зубы дьявола в черном, мертвом зеве. Моему примеру последовал Рябой, потом Бушмен. Бутылку Рябой бросил в полузасыпанную яму. Мы совершали бессмысленные действия, словно что-то еще можно было исправить, словно мы были ни в чем не виноваты.
Руководитель вернулся и начал затаптывать огонь. Откуда-то появился Дидерик, мы ничего не сказали ему, он ничего не сказал нам.
Фиа, думал я задыхаясь. Фиа. Почему он это сделал? А я ее даже не знал.
— Я ни в чем не виноват, — повторил Рябой пустым голосом. Вода подступила уже к самым ногам и погасила последние искры в черном, обуглившемся дереве.
Руководитель снова подошел к неподвижному черному телу, которое уже лизал наступающий прилив, — море пришло за своей жертвой, и не знало жалости, и было более жестоким, одиноким и неизмеримо более непостижимым в своей одинокой жестокости, чем мы.
— Помоги мне отнести его в дюны, — сказал мне руководитель.
Его голос не выражал ничего. Никакого чувства: ни отчаяния, ни гнева. Он был даже беспомощнее нас, уже познавших уничтожение.
— Сейчас все еще воскресенье, — проговорил он.
Все молчали.
Рябой снова начал твердить, что он ни в чем…
Я проглотил имя, готовое сорваться с языка, и загнал его глубоко вниз, в желудок, куда, казалось, ушло и мое сердце, которое колотилось так, будто хотело выпрыгнуть из тела.
— Это моя вина, — сказал я.
— Да, — сказал руководитель, — теперь помоги мне.
Мы отнесли холодное, мокрое тело в дюны и осторожно опустили его на песок, который был здесь рыхлым и сухим, и пах, словно свежие простыни, и был почти таким же белым.
— Это еще не все, — сказал я.
— Да, — сказал руководитель.
— Я хотел, потому что Фиа…
Он даже не спросил, кто она, словно давным-давно все знал, или, может быть, потому, что никакого объяснения сейчас не было достаточно. Или потому, что я уже перешел грань, за которой все слова теряют смысл и становятся пустыми, как соломинки.
— Да, — сказал руководитель, сидя на корточках, он продолжал смотреть на мальчика, который слабо застонал и повернул голову на неровном возвышении из песка. Он подложил ему под голову носовой платок. Из открытого рта сочилась жидкость. Волосы с одного боку были опалены, а лицо было красно и шершаво, как плодовая кожура.
Все сгрудились около ямы и затоптанного костра.
Я стоял на коленях около руководителя, у меня больше не было сил смотреть на окружающее, и я закрыл глаза.
Он на мгновение положил мне на плечо руку.
— Я знаю, — сказал он, — нас влечет к этому. Мы не можем иначе. Нам придется многое сделать, чтобы ты и другие, но прежде всего ты, могли заслужить прощение.
Мальчик на песке застонал. Руководитель нагнулся над ним. Прилив достиг своей высшей точки.
СКВОЗЬ ПЕЛЕНУ И СНА, И СЛЕЗ
Вторник. Прошел дождь, дорога была влажной, и, когда неожиданно налетал ветер, с деревьев сыпались капли. Себастьян не испытывал в этот миг ни радости, ни печали, одно только неясное беспокойство тяжело ворочалось в его голове. Он должен был подумать. Его худое и остренькое, как у мыши, личико собралось в морщинки. («О чем ты думаешь? — спрашивала его приемная мать. — Что случилось?» Но с ним никогда ничего не случалось — по крайней мере ничего особенного. Просто он думал о всякой всячине: о новом перочинном ножичке, который показал ему утром мальчик, сидящий рядом с ним в классе, о соседе, у которого на лице была большая бородавка, поросшая жесткой щетиной, о птицах, которых кормил крошками на улице перед домом, о том, как пахнет серебряная бумажка в коробке от сигарет, которую он нашел недалеко от школы, и о многих других вещах.)
В кармане его брюк лежал сложенный листок белой бумаги. На листке были записаны задачки, которые он решал в школе. Красный карандаш учителя испещрил их неразборчивыми каракулями. Мальчик достал листок и развернул. Листок затрепетал на ветру. Маленькие детские руки разорвали его на тысячу клочков, и они разлетелись по кустам в парке. Несколько обрывков упали на дорожку. Ветер попытался поднять их с земли, но не сумел: влажная земля крепко держала своих пленников. Они трепетали — маленькие белые птицы с перебитыми крыльями.
Дорожку устилали красно-бурые листья, которые осень сорвала с деревьев. Мальчик нагнулся, взял светло-желтый лист с темными прожилками и узорчатыми краями и растер его между пальцами. Табак. Он понюхал мелкую крошку: пахнет горечью — и сдул остатки листа с ладони.
Мимо проехал человек на велосипеде с никелированными ободьями.
Здесь нельзя ездить на велосипеде, подумал Себастьян. Почему же он тогда ездит?
Других посетителей в парке не было. Мальчик свернул на боковую дорожку. По обеим ее сторонам стеной стояли высокие буки, их влажную гладкую кору сплошь покрывали узловатые наросты. Черные ветви переплетались в неровную решетку, сквозь которую просвечивало молочно-серое небо. Мальчик так долго смотрел вверх, что даже голова закружилась. Птиц в парке не было. Должно быть, они давным-давно улетели на юг, в теплые страны. Он почувствовал голод, подумал о белых клочках бумаги, которые теперь никому не прочесть (чтобы прочитать написанное, нужно собрать их все до единого, потом один за другим, как в головоломке, наклеить на картон, а этого ни один человек на свете делать не станет), и пошел по направлению к дому.
На скамье возле дорожки он увидел молодую женщину в отливающей черным блеском меховой шубке; ее волосы были уложены в высокую прическу и скреплены гребнями; она сидела, выпрямившись и сложив на коленях затянутые в перчатки руки. На мгновение мальчик задумался о том, что она здесь делает. Наверное, потому, что он еще никогда не видел человека, так одиноко сидящего в парке на зеленой деревянной скамейке с вырезанными на ней сердцами, стрелами, таинственными инициалами и крестиками.
Он подумал о Дорине Лиун из их класса. Она была немного помоложе его. Мальчишки все стены на школьном дворе исписали инициалами «С. Н. + Д. Л.». «С. Н.» — это был он. Тогда он только презрительно пожал плечами, но в глубине души ему было приятно, что их имена стоят рядом. Иногда он вместе с Дориной ходил в школу и несколько раз, когда Дорина не возражала, нес ее портфель. Другие ребята, конечно, заметили это. На стенах сразу появились соответствующие надписи, и Себастьян больше не носил ее портфель. Теперь они шли вместе только до перекрестка перед школой, а потом поодиночке входили в школьный двор. Ни один из них словом не обмолвился о происшедшем. Таков был их молчаливый уговор.
Снова взглянув на женщину, мальчик заметил, что она уже некоторое время наблюдает за ним. Ее лицо как бы говорило: да, я тебя уже видела, и тебе не удастся незаметно ускользнуть. Я знаю, что ты здесь делал.
Мальчик, смущенный и сбитый с толку, приоткрыв губы в слабой улыбке, опустил глаза — опустил глаза не только оттого, что она, казалось, все знала, но и оттого, что она была очень красива. Бледное лицо, небольшой яркий рот и меховая шубка, сверкающая, словно обсыпанная блестящими снежинками, делали ее похожей на королеву.