— Как будто без повязки я буду красавчиком, — зло сказал Герман. — У меня небось рожа, как у прокаженного.
— А может, не так все страшно, ведь ты и сам себя не видел, — сказал отец скорее раздраженно, чем успокаивающе.
Он подтолкнул мать и дотронулся до голени, а потом поднес руку ко рту. Мать кашлянула и кивнула ему.
— Вчера ты безобразно лягнул Лию по ноге, — укоризненно сказала она. — Она больше не хочет носить тебе еду. Она ради тебя надрывается, а ты так с ней обходишься.
— Черта с два, надрывается, — насмешливо сказал Герман. — Вчера она принесла мне брайлевскую книжку. Только я начал ощупывать пальцами буквы, как она положила сверху лист бумаги. Разве за это не стоит дать ей как следует? Я хотел еще не так врезать!
Со всеми я ухитрился перегрызться, подумал он.
— Гони от себя эти дикие мысли, — сказал отец. — Неужели ты в самом деле считаешь Лию способной на такой поступок? Общеизвестно, что в людях, потерявших зрение, развивается болезненная подозрительность. Возьми себя в руки, не то она овладеет и тобой. Тогда ты превратишься в проклятие для себя и окружающих.
Как мог я испытывать какие-то чувства к этим людям? — думал Герман. Как мог я ребенком плакать в кровати ночи напролет при мысли, что они когда-нибудь умрут? Когда у меня издох голубь, мне не разрешили зарыть его в саду и поставить над ним какой-нибудь знак. Велели выбросить его на помойку. «Бессловесная тварь не может попасть на небо, — сказал отец. — Жизнь вечная предназначена только для человека, который исполняет волю божию, только ему положено, лежа в могиле, дожидаться Страшного суда». А птицу он бросил в кучу гнилой ботвы.
— Вы никогда не сделали ничего примечательного, ничего такого, что заставило бы меня поверить в ваше право на бессмертие. Вы утверждаете, что веруете в бога, но ни из одного вашего поступка не видно, что он основан на вере. Посмотрите на эту кнопку! — Он показал на выключатель. — Она над моей кроватью. Но в детстве я боялся ее выключить из страха перед тем, что вы называли нечистой силой. Я заворачивался в одеяло, вставал, выключал свет и падал. А потом лежал, задыхаясь от страха, и ждал, что когти сатаны достанут меня сквозь одеяло. Вот что такое ваша вера! Ее хватает лишь на то, чтобы вызывать у детей ночные кошмары. Чего стоит один ваш Апокалипсис! «Луна сделалась как кровь, из дыма вышла на землю саранча, и зубы у нее были как у львов!» Бывало, мне ни за что браться не хотелось, потому что я думал: а вдруг завтра конец света, так какой в этом смысл.
Мать не смотрела на него и старалась не слушать. Отец качал головой и нервно барабанил пальцами по колену.
— Ты так наказан богом! — сказал он. — Господь помрачил твои глаза, и все же я, твой отец, спрашиваю себя, почему он не отнял у тебя также и язык.
Он встал со словами:
— Пошли, жена, здесь нам делать нечего.
Они покинули комнату, о чем-то шепчась. Он слышал, как на лестнице отец горячо заговорил, но не мог разобрать слов.
Он сделает все от него зависящее, чтобы меня взяли в интернат, подумал Герман. Этим они угрожают ему всю жизнь, с тех пор как он говорить научился. Небось не поверили бы, если бы он и вправду онемел. Они сами не верят, что их бог способен творить чудеса. Вообще-то ему надо было сказать: «Папа и мама, я чувствую, что благословение всевышнего осенило меня. Помолимся, дабы он отверз мне очи, как сделал он со святым Павлом».
После долгой молитвы он снимет повязку. Свершится чудо. И вот их дом станет местом паломничества. Денежки потекут рекой. Можно будет продавать его фотокарточки до и после. Как в рекламе средства для ращения волос. Продавать кусочки бинта как реликвии.
А сколько мучений претерпел он в юности, чтобы заслужить царствие небесное! Взять хоть эти вечера, когда к ним приходили гости и ему разрешали посидеть подольше. Как же их фамилия? Кажется, ван дер Воуде. Весь вечер обсуждались пророчества Апокалипсиса. Саранча с зубами как у львов — подразумевались военные самолеты, которыми тогда кишел воздух. Не Гитлер ли зверь, выходящий из бездны, антихрист? «И число его — 666». 4711 — вспоминал он всегда в таких случаях марку известной кёльнской парфюмерной фирмы. Они приводили с собой семнадцатилетнюю дочь и сына постарше. Девушка была истерически религиозна. Масштабы ее веры были соразмерны масштабам ее груди. Весь вечер он украдкой поглядывал на нее, и, когда бдение завершалось псалмом: «По тебе томится плоть моя в земле пустой, иссохшей и безводной» — такой конец казался ему очень подходящим. Атмосфера этих вечеров была накаленная, думал Герман, разумеется, благодаря духовной близости. Мы все были пьяны, хоть и не от вина.
Он услышал Сонины шаги на лестнице. Она вошла в комнату в новом ярко-красном пальто. Somethin thrillinly new[11], подумал он.
«Как ты поздно», — хотел он сказать, но с ужасом почувствовал, что язык у него распух, он издал только странный квакающий звук.
— Герман, перестань, все и так хуже некуда, — укоризненно сказала Соня.
Он хотел сказать, что каждый вечер они приносят ему еду холодной, что Лия закрыла брайлевский шрифт листом бумаги, но получались только нечленораздельные звуки. Язык окоченел, как будто полежал в ледяной воде.
Герман встал, подошел к столу, взял блокнот и карандаш. Снова сел, жестом пригласил Соню сесть рядом. Соня села. Он открыл блокнот, ощупал его края и написал большими печатными буквами:
«Я правда не могу говорить. Я только что сильно дернул себя за язык, наверное, там что-то оборвалось. Погляди».
Он широко открыл рот. Соня отодвинула бинт.
— Ничего не вижу, — сказала она.
Герман написал:
«Не распух? Посмотри как следует под языком — когда я пытаюсь говорить, там тянет».
Он снова открыл рот и загнул язык вверх.
— Все нормально, язык как язык, — сказала она, внимательно глядя ему в рот.
Герман снова склонился над блокнотом.
«Отец пожелал, чтобы бог отнял у меня язык. Может быть, от этого?»
— Ну что ты, — сказала Соня, — надо же придумать такую чушь! Наверное, ты в самом деле слишком сильно его потянул. Не пытайся говорить. Если у тебя что-нибудь надорвано, покой — лучшее средство. А пишешь ты очень хорошо.
Герман кивнул и написал: «Ложись».
— Может, сначала немножко поговорим? — спросила она.
Герман рассмеялся свирепым гортанным смехом, высунул язык и показал на него.
— Sorry[12],— сказала Соня, — тогда давай я тебе почитаю вслух.
Герман затряс головой и подчеркнул свою просьбу двумя жирными чертами. Она со вздохом встала, сняла пальто. Сумку она положила в пределах досягаемости.
Жить становится все проще. Не надо ни за что благодарить, по той смертельно простой причине, что он лишен этой возможности. Вот бы еще и оглохнуть, тогда не приходилось бы ничего выслушивать. Впрочем, это было бы жалко, подумал он, прислушиваясь к звукам, слетавшим с трепещущих губ Сони. Она поднесла фотокарточку так близко к лицу, что он не видел ее глаз.
Когда игра была закончена, она встала.
— Мне нужно на минуточку выйти, — сказала она.
Она надела пальто. Герман схватил блокнот и написал: «Ты меня покидаешь?»
— Почему ты так думаешь? — спросила она.
«Я слышу, что ты надеваешь пальто», — написал он.
— Неужели это слышно? — удивилась она.
«Я все слышу. Даже как в саду воробей скачет по гравию».
Она подошла к нему и наклонилась над блокнотом.
— Ну и характер у тебя! Нет, просто твой отец недоволен, что мы подолгу остаемся наедине. Если меня увидят в пальто, это будет выглядеть приличнее.
«А ты, оказывается, хитрая», — написал Герман и протянул ей блокнот. Но она вышла, не взглянув. Он положил блокнот и схватил ее сумку. Вынул фотокарточку и прочел на оборотной стороне: «Меня ослепили солнце и блеск твоих глаз. 16 июня, Базарная площадь».
Он перевернул карточку. Поверх его изображения был наклеен снимок, вырезанный из журнала. Загорелый юноша в плавках, с великолепно развитой мускулатурой держал руки на расстоянии от грудной клетки, как будто под мышками у него были зажаты два гусиных яйца. Подпись гласила: «Раймон Сернье, прозванный Аполлоном Лазурного берега».