Так что жизнь наша была разнообразной и наполненной. В центре ее находилась новая работа Николая Герасимовича. Он вспоминал Испанию 1936–1939 гг. (время, как мы называли его тогда, накануне войны). Рассказывал истории, которые поражали меня яркостью красок: о Валенсии с великолепными народными праздниками и танцами испанских крестьян на площадях; о Барселоне, где он повидал бой быков в громадном цирке и всю подготовку к бою, когда цирк делился на две части — «соль» и «сомбра», т. е. солнце и тень; о Толедо с картинами Эль Греко и о Прадо с творениями Веласкеса, красочными гобеленами Гойи. Я слушала и ясно видела этот желтый песок и синее небо. Представляла Николая Герасимовича, шагающего стремительной походкой по Мадриду и набережной Картахены.
Часто он задумчиво бродил по дому. Был рассеян и отвлечен какими-то глубокими потаенными думами. А в папке на письменном столе появлялись все новые и новые листки воспоминаний о его большом плавании по жизни. Наши дети жили в Ленинграде. Николай в 1954 г. поступил в Нахимовское училище, в 1960 г. он учился уже в Высшем военно-морском училище им. Дзержинского, а Владимир — в Нахимовском. С улыбкой вспоминаю сейчас, как наш сын Николай сам сделал выбор учиться морскому делу. Тяга к этому была видна уже в раннем детстве. Он с нетерпением всегда ждал старшего брата, когда тот приезжал с кем-нибудь из товарищей из училища на каникулы. Жаль было отпускать его, думалось, что еще рано. И вот в 1954 г. однажды, узнав, что у нас будет обедать начальник училища Грищенко, он и сын адъютанта Н.Г. явились перед нами подстриженными под машинку «готовые немедленно к корабельной службе», о чем громко по-строевому заявили нам. Пришлось расставаться.
Мы жили за городом летом и зимой. Сыновья навещали нас, приезжая на каникулы с друзьями. Мы полюбили наш домик с маленьким садом. Вставал Николай Герасимович рано. Пока я готовила завтрак, он, уже одетый в простой старый костюм (к новым вещам привыкал долго) и в берете на голове, не спеша прогуливался по самой длинной дорожке сада. Часто останавливался, осматривая стволы деревьев, и о чем-то думал, думал… К завтраку приходил свежий, оживленный. «Как хорошо, что мы живем здесь — какой воздух, какая тишина — можно о многом поразмышлять. Знаешь, когда я выхожу в сад, мне начинает казаться, что все у нас наладится, справедливость все-таки должна победить ложь. Мне даже кажется, что это скоро придет». В это время лицо его светилось. А мне почему-то казалось, что это он говорит для меня, чтобы я поверила. Поначалу было тоскливо без наших сыновей. Николай Герасимович предложил: «Давай посадим три голубые елочки и назовем их именами сыновей. Так и сделали. Елочки выбрали маленькие, но разные по возрасту, как и наши дети. Мы ухаживали за ними, пока они не укрепились в земле и стали быстро расти. Возле них, рядом с кустами сирени, усаживался он в свое любимое плетеное кресло отдохнуть на часок. Сорвет веточку сирени и ищет «пятерочку» — найдет и съест! Ему не надоедало смотреть, не отрываясь, на белок, с необычайной легкостью перелетавших с ветки на ветку, или как дятел винтом поднимается вверх по сосне и неутомимо долбит клювом ее ствол. Очень любил природу. Помню, в Крыму, когда мы отдыхали, мог целыми днями сидеть на берегу моря, не отрывая от него глаз, или часами бродить по Рижскому взморью, ходить по лесу. Когда я навещала его в санатории в Барвихе, он, провожая меня, показывал какое-то особое заморское дерево, кажется японскую березу. Около него всегда образовывался круг отдыхающих, завязывались оживленные разговоры. Вообще он мало говорил — больше слушал. Но бывало, он охотно вспоминал о событиях, рассказывал образно, увлекательно, о себе же старался умалчивать. Его доброжелательность, сердечность теплый товарищеский тон располагали к нему.
Любил Николай Герасимович рассказывать о замечательных людях 30-х гг. — своих сослуживцах, товарищах по Испании. С поразительной точностью вспоминал эпизод, место встречи, год, называл имя человека, припоминал его своеобразные черточки. Глаза светились, лицо вдруг озарялось улыбкой. Недаром свой маленький очерк об Испании он назвал «Испания в сердце». Большой запас жизненных наблюдений, знание жизни, встречи с интересными людьми (Антонов-Овсеенко, Карахан, Кольцов, Прието) делали беседу весьма интересной и глубокой.
Любил рассказывать о былом флота, о пользе живописных полотен маринистов, помогавших расширить кругозор в военном искусстве. Мог дома часами рассматривать свои картины. Я старалась дарить ему в день рождения картины. Помню, когда подарила картину «Севастополь» Верещагина, он долго ее рассматривал, вслух называя старые редуты, вспоминая, что теперь построено там. Охотно рассказывал о Севастополе, который знал хорошо, — «старинные пушки на Историческом бульваре, сохранившиеся еще со времен Крымской войны, развалины знаменитого четвертого бастиона, куда я приходил с особым чувством». Его душу будоражили воскресавшие в памяти образы дорогих и близких героев, описанных пером Л.Н. Толстого. Он начинал цитировать слова Толстого: «Не может быть, чтобы при мысли, что вы в Севастополе, не проникло в вашу душу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Любил эту картину и маленькую картину «Ялта», напоминавшую ему молодость. Такую Ялту он видел со своего крейсера «Червона Украина». Восторгался «Ночным Босфором» Айвазовского — тут ему напоминало многое о заграничных походах, трудностях проводки крейсера в этих узких местах[50].
Наша столовая-веранда с большим обеденным столом была центром дома, где не просто обедали, а собиралась вся семья, многочисленные знакомые, сослуживцы Николая Герасимовича, друзья наших сыновей. Словом, были все те, кто не боялся бывать у нас. Заходили и такие, которые говорили, что совершают подвиг и могут пострадать. Николай Герасимович молча выслушивал, становился очень грустным. Разговор не клеился, и такой посетитель быстро уходил, оставляя горечь в душе.
Кабинет Николая Герасимовича — комната проходная, очень просто обставленная, — размещался на первом этаже. Наше присутствие, хождение через нее ему не мешали. Он говорил: «Я люблю, когда вы ходите, чувствую, я не один, идет жизнь, вы у меня рядом».
Отдыхал Николай Герасимович на втором этаже. В 6 часов вечера все мы и гости собирались в кабинете и ждали его появления на лестнице. Высокий, стройный, с доброй улыбкой спускался он. Вечерний ужин и разговоры с нами и друзьями были ему по душе. В нашем чудесном поселке знали наш распорядок, незапирающуюся калиточку, и частенько на дымок самовара приходили соседи — хорошие люди.
И теперь, по прошествии многих лет, охватывает чувство острой боли: никогда больше не покажется на этой лестнице высокая фигура Николая Герасимовича, никогда больше не услышать его добродушную шутку или острое и меткое словцо в адрес кого-нибудь из нас, не почувствовать теплоту и нежность его взгляда, благодарность, что мы все ждем его, что он не один.
Легкая походка, живость взгляда — все это сохранилось у Николая Герасимовича до последних дней. И никто не мог назвать его стариком. Хотя лицо его сильно изменилось: как печать легли на него горести и несправедливости.
Николай Герасимович много читал. Книги вошли в его жизнь рано и сыграли большую роль. В какой-то степени они помогли ему писать свои воспоминания и, может, даже жить. С 1939 г. он стал подбирать свою личную библиотеку. Радовался, когда находил интересное издание в магазине в Столешниках. Наша домашняя библиотека началась с собрания сочинений Метерлинка и книги Сервантеса «Дон Кихот Ламанчский» на испанском языке. Он купил ее в Испании в 1937 г. Жаль, она пропала в 1941 г. Уезжая в эвакуацию, мы сложили наше в то время богатство — книги — в два ящика и отдали управдому. Многие тогда поступали так. Вещи складывались в подвалы под нашим домом. Когда же я вернулась в Москву, то нашла наши два ящика вскрытыми и пустыми.