— Пусть поспит, — негромко сказал мне шеф. — Куда ему в таком состоянии?! Пусть поспит…
— Как куда? В вытрезвитель! — сказал я, хохотком извиняя свою дерзость. — Там уже освободились, наверно. Звоните!
— Ну-уууу! — осуждающе протянул Минорий, не считая, что такую вздорную идею можно комментировать словесно. — Бесфамильный еще не вернулся? Он и отвезет…
Ко мне вновь вернулись все черные, злые мысли: и в адрес Минория, и Сохатова, и… завода, угробившего мое сердце, а сейчас добивающего его на этой проходной… Как ждал, предвкушал вечерний чай!..
Я закурил сигарету, хотя и не следовало бы: совсем недавно загасил окурок в пепельнице…
— Куда ты, Михайлыч, сиди! — раздался за моей спиной отеческий голос Минория Степановича.
В широко открытых глазах Сохатова не читалось ни одной мысли — сплошная упрямая, полубезумная муть. Он пытался встать, молча делал одну попытку за другой, но Минорий обеими руками прижимал его плечи к дивану, уговаривая, точно ребенка:
— Посиди, поспи, Михалыч!.. Нельзя тебе, посиди… Еще под машину попадешь или в вытрезвитель заберут («Каналья! — давал я свой мысленный комментарий, — а рабочего, солдатика было не жаль. Названивал…»). Подожди минут пять. Бесфамильный тебя отвезет…
Обессиленный от борьбы Сохатов отвалился на спинку дивана с закрытыми глазами. Я последовал его примеру: тоже отвалился на спинку стула и тоже закрыл глаза. Тоска… От табачного дыма к горлу подступила тошнота. Нельзя мне курить! Мой лечащий врач после каждой кардиограммы твердила: «Бросайте курить! Обязательно бросьте. Иначе будет инфаркт, возможно, последний». Я не сделал даже попытки, ибо привычка свыше нам дана… но, конечно, две пачки «Примы» за сутки на проходной — это самоубийство…
Загасив сигарету, я оглядел «пейзаж», почти «натюрморт» за спиной. Сохатов исполнил просьбу стоявшего «на стрёме» Минория: заснул, судя по открытому рту и отвалившейся, как у мертвеца, нижней челюсти… Мерзость этой картины заглушала мое последнее сочувствие к нему…
Чай уже настоялся, буду пить — в компании двух пьяных полуидиотов за спиной. Призову все свое воображение и представлю, что их здесь нет, что я один… делаю первые маленькие хлебки горячего, янтарного, крепкого, с горчинкой индийского чая и чувствую, как в жилах и артериях убыстряется ток крови, а шарики с роликами начинают шустро вертеться-крутиться, танцуя свой интеллектуальный рок-н-ролл… Я размотал полотенце с моего заварника, отвинтил крышку…
— Валера, — услышал тихий голос Минория. — Он спит, выпусти меня.
Оставив банку открытой, я встал со стула. Сохатов разметал руки по дивану, его голова с открытым ртом скатилась вбок и назад. Такими изображали убитых воинов наши баталисты-передвижники… Минорий протянул мне для пожатия ладонь, напряженную и жесткую, как перед ударом каратиста… Ему-то на кой ляд — возиться с этими «августейшими» алкашами? Ему за это не платят! Сидел бы сейчас дома в пижаме и в шлепанцах перед телеком, отхлебывая из стакана светлого «Бочкарева»… У приоткрытых ворот он отдал мне «честь», как это делают наши толстобрюхие генералы и адмиралы: не донеся до виска пальцев на добрых полметра… За моей спиной раздался шум… Сохатов тяжелой рукой отодвинул меня с прохода и быстро вышел из конторки…
— Куда ты, Михайлыч?! — завопил мой шеф. Он выставил в проход между створками ворот свое кожаное брюхо. — Нельзя тебе. Подожди ма…
Докончить фразы ему не удалось. Я увидел, как после властного движения руки Сохатова («Кыш с дороги!») Минорий Степанович отскочил в сторону от прохода…
Картина стоила того, чтобы еще полюбоваться ею. Я вышел за ворота. Сохатов широко, набыченно шагал по тротуару проспекта Безымянных Шустрил в сторону станции метро «Красношустриловская». Встречные дамы и господа, леди и джентльмены испуганно шарахались вправо и влево, прыгали с тротуара в жухлую траву. Минорий коротконого семенил сзади Сохатова, догнал его и взял под руку. Истинный самаритянин, язвил я мысленно… Около минуты, наверное, они были — два сапога пара. Затем Сохатов остановился и стряхнул с себя руку Минория. И пошел, пошел — мелким зигзагом, ограниченным нешироким бетонным тротуаром, — вперед, вперед, вперед, гонимый последним желанием, туда, где его, возможно, ждут, где его еще, может быть, немножко любят…
— Что за напасть! — вскричал я, войдя в конторку и увидев на столе раскрытую банку «заварника». Она уже почти не парила. И аромат листовой «Принцессы Гиты» наверняка весь уж выдохся из нее… Вскочил на минуту, чтобы выпустить Минория, а вернулся к столу через четверть часа!.. Я взял банку голой рукой, а не полотенцем, как обыкновенно, и… чертыхнулся по матушке: от ворот донесся автомобильный гудок!.. Вздохнуть не дадут!!. Ну нет, теперь я ученый: не оставлю «заварник» открытым и вновь укутаю полотенцем. Хоть последние остатки аромата и вкуса чая сохранить…
Открыв створки ворот, я выскочил на крыльцо и взмахнул рукой проезжающему «вольво»… Даже в мягком, щадящем уши визге тормозов иномарки чувствовалась европейская культура…
Сема Бесфамильный открыл дверцу и вышел из машины. К обычному трагизму его лица прибавилось сильное недовольство задержкой:
— Ну, в чем дело?
— Слушай, Сема, — сказал я, к своему удивлению, заискивающим тоном, — ты сейчас по дороге не видел Сохатова на тротуаре?
— Нет. А что такое?
— Вдрызг, — объяснил я и еще уточнил: — В дымину! Еле на ногах держится. Первый же мент задержит…
— Ну, и что? — в голосе Бесфамильного уже слышалась высокая недосягаемость, но долг заставлял меня карабкаться за ним, уже не имея почти никакой надежды достичь его высоты:
— Может, догонишь? Он до метро еще не дошел…
Маленькое лицо Семы исказило великое негодование, и великий российский мат вырвался из его маленького фиксатого рта:
— Да пойдет он туда-то и туда-то!! Я что, проклятый, развозить этих пьянчуг?! Время сколько?!
Я выставил вперед обе ладони и потряс ими:
— Все, Сема, идея снимается! Ложная и несостоятельная… Все, все! Домой, домой, домой!..
Бесфамильный исчез в кабине, и машина яростно рванулась вперед. Она даже теоретически не могла задеть Геллу, идущую к проходной, но девочка испуганно, отчасти театрально, отшатнулась в сторону.
— Сумасшедший!! Прямо Шумахер какой-то! — сказала она, растягивая гласные и акая по-московски. Иногда на нее находил такой «стих».
— Меа кульпа, — сказал я по-другому и хотел было перевести, но передумал: русский человек все поймет. — А как там наш солдатик? — спросил. — Все дрыхнет?
Она изящным, давно отрепетированным движением протянула мне ключи от формовочного цеха.
— Не знаю, я больше туда не ходила… Спит, наверно, что с ним сделается… Ну, я пойду, до свидания, Валера. Спокойной тебе ночи.
— Благодарю, хорошее пожелание, — сказал я. — А тебе, милая, приятного вечера и сладких снов… Но, — я погрозил пальцем, — не слишком!..
Она обернулась и зыркнула озорными глазами. Наши прощания всегда окрашивались толикой интимности. Если, конечно, за нею не заходил ее муж, водитель цементовоза, кажется, весьма ревнивый господин…
Теперь, после воротозачиния (наполовину по-украински, макаронический неологизм), можно было наконец заняться чаепитием… Нет, еще Сема Бесфамильный вихрем ворвался в конторку с ключами от бокса.
— Все о’кей? — спросил я, намекая на свою недавнюю бестактность: не сердишься, надеюсь?
Нечто отдаленно джокондовское мелькнуло на его узких нервных губах И это был весь наш прощальный разговор…
Я налил в бокал непроницаемо черной жидкости — до половины, чтобы разбавить из чайника… от такой крепости и слон запляшет рок-н-ролл, не обращая внимания на недовольные окрики принцессы Гиты, восседающей на нем под роскошным балдахином… Ясно, что самогипноз и внушение привычного ритуала, но я почувствовал, как с первыми глотками крепкого чая ко мне возвращается чувство юмора и, следственно, терпимости: к себе, к людям, ко всему этому скособоченному, убогому и жалкому миру. Все вдруг выправилось и выпрямилось во мне, приобрело разумные черты и, ей-ей, привлекательную внешность…