Литмир - Электронная Библиотека
A
A

12. Не верьте тем естествоиспытателям, которые утверждают, что для них публикация научных результатов не имеет особого значения. Они врут и себе, и вам. Позвольте в этой связи привести одну малоизвестную историю из жизни профессора Абрама Иоффе - основателя советской школы физиков двадцатого века. Его имя носит петербургский политехнический институт.

В жестокую постреволюцинную зиму 19-го года, в насквозь промерзлом и голодном Петрограде свет включали урывками, поквартально, чтобы именно в эти часы и в определенном месте провести обыски с изъятием у буржуазных элементов последних ценностей. В дневнике Зинаиды Гиппиус, жены Мережковского, осень и зима этого года помечены такими записями: "Продала старые портьеры. И новые. И подкладочный коленкор. 2 тысячи. Полтора дня жизни", "На Николаевской улице вчера оказалась редкость: павшая лошадь. Люди, конечно, бросились к ней. Один из публики, наиболее энергичный, устроил очередь. И последним достались уже кишки только. Я давно поняла, что холод тяжелее голода. И все-таки, опять повторю, голод и холод - ничто перед внутренним, духовным смертным страданием..."

У Веры Инбер эти дни вспоминаются текстом следующего содержания. К ней пришли из отряда особого назначения, во главе был матрос с "Алмаза". Далее Инбер пишет: "Мы прошли по оледенелым и покинутым комнатам, прошли в гостиную, где увидели толстые, мохнатые от мороза стекла, кучу мерзлого картофеля под роялем и самый рояль в радугах стужи. В кабинете шкаф был раскрыт, и полка Шекспира зияла пустотой. Матрос сразу понял, в чем дело.

"Книги жгете, - сказал он... - Это вы которого же писателя пожгли?"

"Шекспира... Жил в шестнадцатом веке."

"Такого не слыхал, - он наклонил голову, читая сбоку корешки книг. - Пушкина не жечь. Гоголя не жечь, Михаила Лермонтова не жечь тоже. Понятно?"

В эти дни Иоффе каждое утро ходил в политехнический институт, чтобы спрятать и перепрятать, укутать в тряпье в замерзающем без стекол здании наиболее ценные физические приборы, спасая их от холода и мародеров. Но более разрухи Иоффе тяготило его рабское положение, при котором он уже много месяцев не мог заниматься научной работой, проводить физические опыты. Однажды ему на глаза попались тонкие пластинки поваренной соли, которые он раньше использовал в оптических исследованиях, но сейчас, в военном Петрограде, они воистину равнялись хлебу выживания. Складывая их в один пакетик, Иоффе искал место, куда бы их получше спрятать. Может быть, в щелину возле промерзлой печки? Но эту печь когда-то затопят, пластины расплавятся... Возможно, в эти минуты возникла идея столь простого эксперимента, столь ясного и интересного, что Иоффе, собрав все прозрачные, как лед, пластинки поспешил домой. Здесь, у себя на кухне, он стал кипятить воду, уже точно определив цель опыта. Над паром Иоффе выгибал пластинки под разными радиусами, потом бросал каждую в отдельную кастрюлю с кипящей водой и засекал время, когда они полностью растворятся. Выгибая пластинки, он, говоря профессиональным языком физиков, "накачивал" в каждую их них определенное число дефектов и хотел впервые установить влияние напряжений и дефектности на растворение твердого тела. Пришлось сжечь весь недельный запас дров, выторгованных у Летнего сада и, вдобавок, бросить в печку пару стульев, припасенных на крещенские морозы.

Несколько дней ушло на обработку и обдумывание полученных результатов, еще несколько - на написание статьи на немецком языке. В то время немецкие научные журналы были наиболее авторитетными в мире, о публикации в тогдашней Советской России не могло быть и речи. Бумаги едва хватало на издание немногих газет и листовок -призывов к беспощадной борьбе с контрой. Они большей частью клеились около церквей, где собиралось много народу.

Почти месяц Иоффе перечитывал и правил уже написанную статью, вносил совсем уж ничего не значащие исправления и все более утверждался страшной для него мыслью, что статья никогда не будет напечатана, сгинет с доселе неизвестными результатами, цену которых для физики он, профессор Иоффе, отчетливо понимал.

Нежданно до него дошли слухи, что у княгини N. остановился офицер из гвардии, намеревающейся пробраться в Берлин. Иоффе свернул статью в трубочку, перевязал шпагатной нитью и отправился по знакомому адресу через весь Петроград. В гостиной княгини он увидел с десяток скорбных старушек, одетых бог знает во что, но все еще с подчеркнуто прямыми спинами и величаво вскинутыми головами. Они тихонько перешептывались, и каждая держала на коленях небольшой мешочек из льна без всяких вензелей, видимо специально пошитых для подобного случая. Иоффе поздоровался, представился и занял свою очередь. С некоторыми из них он встречался раньше, они тотчас стали расспрашивать о судьбах общих знакомых. Выяснилось, что в своих мешочках старушки принесли фамильные бриллианты, золотые украшения и какие-то зарубежные акции, чтобы отдать их русскому офицеру, имя которого по понятным причинам того времени они даже не спрашивали. Если он доберется до Берлина, то отдаст родственникам, с которыми, скорее всего, им уже никогда не свидеться. Старушки по одной заходили в смежную комнату, а, выйдя через минуту, молча садились на прежнее место. Наконец, подошла очередь Иоффе. Офицер, одетый в обычное гражданское пальто на полувоенный серый френч, выслушал просьбу, подробный адрес журнала и уверил, что неплохо знает Берлин. Потом он пометил, каким-то одному ему известным шифром сверток Иоффе и положил его в обычную солдатскую котомку, где покоились золотые и алмазные обломки империи. "Вы уж простите меня, если не доберусь". Наверное, он говорил эти слова каждой их них. Иоффе вышел. Вскоре сборы закончились, вышел и офицер. Старушки подходили к нему, осеняли крестом, никто не плакал. "Господи, - подумал Иоффе, - ему надобно пройти несколько военных кордонов, тысячу верст по напрочь разоренной войной и смутами Европе". Только через два с половиной года Иоффе узнал, что его статья была напечатана в знаменитом физико-химическом журнале.

13. Поскольку имена Блока и Набокова сошлись на одной странице, не могу не вспомнить воспоминание Набокова о Блоке, хотя в жизни они никогда не встречались.

После большевистской революции Набоков вместе с семьей уехал в Германию, где стал подрабатывать в Берлине случайными литературными заработками в журналах русского зарубежья. В двадцатых годах его стихи уже широко печатались, и много позднее он скажет о них, как о протесте против худосочной "парижской школы" эмигрантской поэзии. Он сочинял стихи всю жизнь, и если вы хотите понять, что такое русская поэзия, начните с Пушкина, Тютчева или Набокова, они в этом равновелики.

Однако вернемся к берлинским дням Набокова. В один из дождливых осенних вечеров он отправился в публичный дом. Для русских поэтов и писателей посещение борделей было делом обыкновенным. В конечном счете, именно благодаря посещению Пушкиным петербургского борделя сложились гениальные строфы "Руслана и Людмилы". Пушкин то ли заболел там сифилисом, то ли простыл под дождем, возвращаясь из оного заведения, но вынужден был пребывать почти месяц дома, где от ничегонеделания принялся сочинять поэму и закончил ее как раз к выздоровлению. Так вот, Набоков, объяснившись с хозяйкой, естественно на немецком, выбрал девушку и поднялся с ней в нумер. Здесь сразу выяснилось, что оба они из России, завязался разговор земляков. "Прежде я работала в Петербурге. А вы кто ж будете?" - осмелилась спросить девушка. "Литератор" - сказал Набоков, он стеснялся называть себя поэтом. "Литератор?" - удивленно переспросила она и добавила - "знала я в Петербурге одного литератора, так глаза его до сих пор смотрят на меня, страшно становится". "Отчего ж?" - спросил c иронией Набоков. Здесь она поведала следующее.

13
{"b":"561349","o":1}