Двадцать восьмое воспоминание. Двадцать три года.
Бим оказался неисправимым псом. Несмотря на все свои ухищрения, отец не мог заставить его перестать быть собой — нервной неуправляемой скотинкой. Он воровал со стола продукты, нагло лез мордой во все сумки, не слушал никаких команд, смотрел преданными глазами, и делал все по-своему. Однажды отец решил отучить его воровать конфеты. Взяв несколько штук, он не поленился просверлить в них отверстия, в которые, проявив ювелирную сноровку, насыпал молотый перец. От первой конфеты Бим ошалел и метался как оголтелый. После пережитого шока он стал осторожнее — продолжал воровать конфеты, но слизывал их слой за слоем, пока не добирался до перца. На этот раз отец был побежден. Тем не менее, он сумел сломать волю Бима, но все равно не тогда, когда сам этого ожидал.
Был очередной разнос по поводу моего поведения. Отец, как всегда, начал тихо, затем стал себя накручивать, багроветь, орать — я старалась молчать до тех пор, пока выдержу. Все было, как обычно. Только вдруг неожиданно для нас обоих Бим упал, протянул лапы, глаза его закатились. Отец ошеломленно, уставившись на пса, замолчал. Но Бим не умер. Через несколько минут он пришел в себя. Это был обморок. Постепенно к отцу вернулось самообладание.
— Вот видишь, — сказал он. — До чего ты довела собаку. Ты вообще с ней не гуляешь.
Год спустя, Бим вырвался на прогулке из ошейника и убежал. Он сумел остаться собой.
Двадцать девятое воспоминание. Двадцать четыре года.
Находясь внутри этой ситуации, не понимая, как из нее вырваться, не имея достаточно жизненного опыта, я не сознавала, что у отца постепенно развивается сумасшествие. У меня не было сомнений в том, что он изверг и садист, но мысль о том, что он ненормален, не возникала у меня никогда при его жизни. Вероятно, если бы я не нашла в себе в этот год силы вырваться от него, безумие ждало бы и меня. Чувство реальности происходящего постепенно уходило. Отец стал занимать весь мой мир, вытеснив собой все, что было в моей жизни. В этом мире появились своеобразные иллюзии. Так, мне стало казаться, что все можно исправить, если проявить выдержку и милосердие, спрятать поглубже ненависть, показать отцу все свои карты. На некоторое время моим девизом стало «Беззащитность — лучшее средство защиты». Возможно, в некоторых случаях так оно и есть, при наличии определенной порядочности и душевной чистоты. Я сильно просчиталась. Однажды, получив зарплату, я зашла в кондитерскую, купила большой торт, принесла домой и сказала, насколько сумела беззаботно:
— По-моему, нам пора начать новую жизнь. Давай начнем все с нуля. Забудем все, что было. Пусть этот момент будет точкой отсчета, когда все пойдет заново.
— Да? И как ты себе это представляешь? — издевательский тон отца сбил с меня молодую самоуверенность и спесь. Мне расхотелось начинать новую жизнь. Однако, я пыталась зацепиться за эту идею и упорно гнула свою линию — не поддавалась на его участившиеся провокации и скандалы. Кончилось это через несколько дней потерей сознания на работе и больницей.
В больницах мне приходилось лежать довольно часто. Я их воспринимала как санатории, где была возможность заниматься, чем хочешь. А мне по-прежнему хотелось писать. В этот раз, однако, меня охватила апатия. Ничего не хотелось делать, а только спать и думать, как избавиться от отца. Возникла мысль о фиктивном браке. Как ее реализовать — я не имела ни малейшего представления. Приближался день выписки. Врач написал отцу письмо, что у меня полное нервное истощение и что дома мне нужен покой. Отец пришел на разговор с врачом, беседа длилась долго. Из кабинета оба вышли недовольные. Меня выписали. По дороге домой он сказал:
— Ты сумела внушить врачам, что ты больна. Но меня ты не обманешь. Теперь я за тебя возьмусь.
От этого обещания мне стало не по себе. Выйдя на работу, я уличила момент, когда никого не было в канцелярии, перерыла личные дела всех сотрудников-мужчин, нашла лишь одного неженатого, пришла в его кабинет и сказала, что мне нужно замуж, можно фиктивно, можно нет. Но главное — срочно. Мой будущий муж думал два дня, потом согласился. Что нашло на него в тот момент — не знаю. У него была девушка, на которой он собирался жениться, были свои жизненные планы. Все это я лихо умудрилась разрушить в одно мгновение.
Тридцатое воспоминание. Двадцать пять лет.
Мы так и жили втроем в одной комнате. Отец уходить не хотел. Дать ключи от дачи или своей комнаты не желал тоже.
— Или мы живем все трое, или полный разрыв, — сказал он.
— Если ты ставишь вопрос так, то полный разрыв, — пришлось ответить мне.
— Хорошо, я уйду, — отвечал он. — Мне надо собрать вещи.
Вот уже год он никак не мог этим заняться.
Я пошла в храм посоветоваться со священником. Он сказал, что не видит другого выхода, как вывезти вещи отца в его комнату, поставить на дверь новый замок, а самим после этого, не впуская его к себе, постараться, лучше по телефону, объяснить ему, что мы его не бросаем, будем заботиться, но вместе жить больше не станем. Ну, и благословил на это.
Так мы и сделали. Дождались лета. Когда отец уехал на дачу, собрали его вещи, часть мебели и то, что он мог претендовать назвать своим, отвезли в его комнату, взломали там дверь, сбросили все и стали, наконец, жить по-человечески. Через знакомых известили отца о своем решении и поступке. Он не нагрянул, как мы боялись, даже не позвонил.
Спустя месяц нам пришло письмо. Отец писал, что мы его обделили, что в доме гораздо больше вещей и, поскольку мама не оставила завещания, то ее доля имущества при наследовании делится пополам, ну а вторая половина итак принадлежит ему. Посему он требует, чтобы мы продали книги, оставшуюся мебель, все — включая мамину одежду и перевели ему на счет три четверти денег, в противном случае он подает на нас в суд. А в конце — PS — шло замечание: что же вы такие плохие, ребята, украли ведь вы у меня сберкнижку на предъявителя — ай-ай-ай, нехорошо… Не забудьте и положенную на нее мне на похороны тысячу вернуть в целости и сохранности. Книжку мы не крали, вещи продавать не стали, все последующие письма отца, не прочитывая, разрывали и выбрасывали.
Тридцать первое воспоминание. Двадцать шесть лет.
Каждую ночь мне снится один и тот же сон. Аптечный прилавок, отец, за моей спиной пятилетний сын. Сын только что родился, рядом с ним полугодовалые дети кажутся слишком большими. А этот — вообще гигант. Мне все время кажется, что в этом кошмаре заложен какой-то смысл, который мне надо разгадать. Но он ускользает все время, уходит, мучает меня.
Знакомые отца сообщают, что он продал дачу, поскольку собирается умирать и не хочет ее никому оставлять. Дом жалко, насчет того, что отец помирает, я не верю. С ним это случается каждый год, с моего рождения.
Рассказывают, однако, что он ездит по всей стране, останавливается у своих многочисленных детей. Каждую неделю я узнаю о том, что еще в какой-то точке Советского Союза у меня есть брат или сестра. Мне становится ясным, почему всю жизнь его работа была связана с дорогой.
Тридцать второе воспоминание. Двадцатьсемь лет.
Отец в больнице. Он, действительно, умирает. Я прошу одного из его знакомых зайти к нему и посмотреть, смягчился ли он хоть немного, готов ли к примирению. Знакомый возвращается и говорит, что отец, с порога, не здороваясь, спросил, не я ли, Петька или Янка послали шпионить за ним. Я не иду с ним прощаться. Никто не идет. Он умирает в одиночестве больничной палаты.
На похороны съезжаются со всей страны многочисленные братья и сестры, с которыми мне еще предстоит познакомиться. Старшая сестра — на пенсии, младший брат — школьник. Ощущение всеобщей неловкости. На похороны приходит много народу, среди всех — выделяется большая, держащаяся особняком группа немолодых мужчин, которых я никогда прежде не видела.