Он достает из сумки с продуктами сверток, высыпает его содержимое в углу. После этого что-то опять говорит. Я вижу, как Петька, в одних трусах, идет в угол и становится на колени. Ему явно неуютно там: он приподымает то одну ногу, то другую, лопатки его ходят ходуном.
В это время отец подходит к шкафу, что-то оттуда достает.
— Какой тебе больше нравится? — спрашивает он. Я осторожно выглядываю из-под края скатерти. Отец стоит перед Янкой, на стуле рядом с ним разложено несколько ремней. Я прячусь обратно.
Ни звука. Только свист и удар. Свист и удар. Петька и Янка молодцы. Они умеют молчать. Я бы не смогла, я безумно боюсь боли.
Однако, есть, наверное, Бог: мое желание исполнилось — отец забыл сегодня о том, что я существую.
Седьмое воспоминание. Три с половиной года.
И снова дача. Дома никого нет. Мама, Петька и Янка в городе, у них там свои дела. Отец оставил меня играть на участке и уехал на подъехавшей к дому грузовой машине. У него мания того, что я должна быть все время на чистом воздухе. Она никак не совпадает с моим желанием сидеть с игрушками под столом. Чтобы выманить меня из дома, отец применил взрослый приемчик: возвел на участке качели, повесил гамак, соорудил песочницу. Личная песочница — это, конечно, такая вещь, которая соблазнит кого хошь. Сижу, ковыряюсь в песке, вожусь с формочками, сооружаю куличи. В принципе, меня смело можно оставлять одну — я покладистый и спокойный ребенок, с которым не может произойти ничего страшного — я никогда не предприму того, что делать НИЗЗЯ. Ну, а насчет того, что нельзя, было предусмотрено и высказано все, на много лет вперед. Быстро проходит время, грузовик возвращается, набитый кирпичами. Отец что-то говорит, жестикулируя, шоферу. Тот сгружает кирпичи на площадку перед воротами. Потом отец снова садится в машину и, к счастью, не вспомнив обо мне, уезжает.
Я вылезаю из песочницы. Я понимаю, что кирпичи должны быть с этой стороны ворот. Раньше отец всегда открывал их, когда что-либо привозили, а сейчас — почему-то нет. Я иду к другому краю участка, там, где калитка, открываю ее, выхожу на улицу, обхожу канаву, иду к воротам. Подымаю кирпич, он тяжелый. Я несу его обратным маршрутом к калитке на участок, переношу к воротам со стороны дома. Иду за следующим, потом третьим, аккуратно их складываю рядом друг с другом. Я надеюсь перенести их к приезду отца и порадовать его, мои усилия должны на какое-то время уберечь меня от вспышек его недовольства и непредсказуемого гнева. Когда я подымаю пятый кирпич, меня окликает молодая соседка. Спрашивает, не соглашусь ли я, если она поможет мне, и, не дожидаясь ответа, начинает перекидывать кирпичи через забор. Я в ужасе. Я думаю о том, сколько их расколется при таком виде транспортировки и что мне за это будет. Второе, что меня беспокоит — это то, что перекидываемые кирпичи ложатся в полнейшем хаосе, ни о каких рядах, в которые я надеялась их сложить, не может быть и речи. Я робко пытаюсь возразить соседке, но она знай делает свое дело, не слушая меня. Я твердолобо продолжаю таскать кирпичи своим макаром. Постепенно к соседке присоединяются другие жильцы округи. Вскоре вся улица помогает ей. К приезду моего отца площадка за воротами остается чиста. Соседи давно разошлись. Лишь я грустно сижу на горе кирпичей, смотрю на некоторые из них, развалившиеся пополам, на валяющиеся вокруг оранжевые осколки и жду нахлобучки.
Когда отец появляется, он, на удивление мне, оказывается необычайно доволен, сердце мое переполнено страхом и радостью одновременно — мне удалось-таки ему угодить. Но, к моему великому ужасу, он сгружает еще одну машину кирпичей. Я тихо ретируюсь под стол на кухне.
Восьмое воспоминание. Четыре года.
В этом мире есть только одна защита — мама. Когда она рядом, все становится умиротворяющим и спокойным. Больше всего на свете я боюсь, что однажды ее не станет. Как не стало в этом году одной из наших соседок по коммуналке. Если мамы не будет, мне придется остаться с отцом. Один на один. Этот кошмар я воображаю себе каждый Божий день. И цепляюсь за единственного человека, которого люблю. У меня плохая память на лица и голоса. И я стараюсь впитать маму в себя, сфотографировать сознанием немногие мгновения, когда она рядом. Я надеюсь, что они отпечатаются на всю мою жизнь. И защитят в будущем, которого я боюсь.
Мы приходим в детский сад. Я медленно раздеваюсь, невероятно копаюсь, оттягивая момент расставания, обнимаю на прощание маму, потом, соблюдая ежедневный ритуал, двигаюсь в сторону игровой, пятясь задом по коридору, машу маме рукой. Оп!!! Вот тут происходит что-то непредвиденное, страшное и обидное. Я не сразу понимаю что именно. Просто я спотыкаюсь обо что-то, плюхаюсь назад и оказываюсь мокрой. Ну, в общем, в той области, где это должно быть постыдно — юбки, колготки — все в воде. Меня угораздило упасть в оставленное нянечкой ведро. После получаса позора и дикого рева — момент наслаждения, мама забирает меня домой переодеться. А потом — в качестве моральной компенсации — с собой на работу.
Однако, не каждое утро выглядит таким образом. Обычно я все-таки добираюсь до игровой, раскрываю принесенную с собой книгу, сажусь на стул у входа, читаю и жду, когда же мама вернется за мной. Днем нас выводят на прогулку. Я сижу в стороне от всех на скамейке, радуя воспитателей тем, что у них есть хоть один спокойный ребенок. Ко мне подсаживается человек.
— Хочешь конфету? — спрашивает он. Он мне нравится, у него добрые глаза, но я помню одно из самых строгих НИЗЗЯ. Нельзя брать конфеты у чужих. Я мотаю головой из стороны в сторону.
— Как тебя зовут? — продолжает вопрошать человек. Я диким волчком исподлобья смотрю на него и молчу. Нельзя разговаривать с чужими.
— Где ты живешь? — не отстает змей-искуситель. Я не выдерживаю, горько вздыхаю и сообщаю:
— Эх, тяжело живу, — очень долго, говорят, я путала эти два понятия «где» и «как».
Девятое воспоминание. Четыре с половиной года.
Мы по-страшному разругались с Янкой накануне в субботу. Я ей доказывала, что у нее нет мамы, что мама — она только моя, а ее — Янкина — живет в зеркале. В ответ Янка высказала все, что думает о маленьких подлых эгоистичных чудовищах. Ссорились мы до маминого прихода, но и тогда, когда страсти улеглись, мы весь вечер сердились друг на друга. Когда я уже лежала в постели, приехал отец.
Этой ночью мне было невмоготу — что-то мучало меня, чего не было никогда раньше, я часто просыпалась и старалась побыстрее заснуть снова. И только под утро крепкий сон сморил меня.
Вот и воскресенье. Солнце бьет из окна в глаза. Дико болит голова. Я тихо подглядываю из-за закрытых век. Дома никого нет, кроме отца. Остается только одно — притворяться дальше, что сплю. Лежать, еле дыша, не ворочаясь, становится все тяжелее. Боль становится невыносимой. Начинает тошнить. Я встаю, быстро здоровкаюсь и ползу в туалет, где меня от души выворачивает наизнанку. Возвращаюсь в комнату и вновь ложусь. Через некоторое время волна тошноты опять нападает на меня. Приходится во второй раз вставать и идти в туалет. Снова лечь мне отец не дает, удосужившись обратить на меня внимание.
— Уже час дня, — говорит он. — Хватит валять дурака. Садись за стол.
Чего мне сейчас меньше всего хочется, так это есть. Он пододвигает ко мне полную тарелку. Я тупо смотрю на нее, чувствуя, как сжимается в спазмах желудок. Возвращается Янка. Я недовольно зыркаю на нее, памятуя о вчерашнем. Она отвечает мне злым взглядом.
— Сколько можно сидеть над тарелкой? — вопрошает отец. — Ешь сейчас же.
Я не могу даже думать о еде. Я закрываю глаза.
— Ты издеваешься? — я вижу, как отец достает ремень. Раньше он никогда не поднимал на меня руку — очевидно, боялся мамы. Сейчас угроза росла, но мне вдруг стало глубоко безразлично то, что всегда пугало меня — боль. Отец замахивается и бьет. Но я ничего не чувствую. Это Янка подскочила и подставила под ремень свою руку. Она дерзко смотрит на отца, у нее никогда раньше не было такого взгляда. Он смотрит на нее, как удав на кролика. И на этом мое воспоминание обрывается. Потому что пришла в себя я уже в постели, на лбу и запястьях лежали примочки. Рядом сидела Янка и успокаивала меня, говорила, что у меня грипп, и все обойдется, температура упадет, и все будет хорошо. Кто придумал это дурацкое выражение «все будет хорошо»? Никогда оно так не бывает после таких слов…