– Но… – только и могла пробормотать я, – но бантик…
На большее у меня не хватило сил.
– А что бантик? – пожала плечами Эвелина. – Бантик на своем месте. Тебе он очень идет!
Тут я подумала, что большеглазая темноволосая барышня на карточке не совсем безнадежна и, пожалуй, если не обращать внимания на одежду… и на растрепанные волосы… Все это я довольно неумело изложила Эвелине.
– Где растрепанные? – возмутилась она. – Хватит выдумывать… Иди лучше есть, в самом деле!
Но я заметила, что она не упомянула ни о юбке, ни о блузке, и укрепилась в своем мнении, что они немногого стоят. Эвелина придерживалась своеобразного кодекса честности – если ей что-то нравилось, она не скупилась на похвалы, а если не нравилось, она предпочитала обойти этот момент молчанием. Я догадалась, что она щадит мое самолюбие, и была ей за это очень благодарна.
На другой день я отправилась в поход по лавкам и заодно заглянула к местным портным, чтобы прицениться к их услугам. Но когда я вечером завела с отцом разговор о том, что мне требуется новая одежда, я услышала, что пока мы не можем себе этого позволить.
Этот разговор произвел на меня неприятное впечатление, потому что я точно знала, что незадолго до того мой отец получил первое жалованье, и его должно было хватить на все насущные нужды. Утром отец ушел на почту, а я бесцельно слонялась из угла в угол. Косо висящая на петлях дверь заскрипела – вошла Эвелина (она обычно входила без стука, но почему-то никогда не появлялась не вовремя или некстати).
– Я слышала твой вчерашний разговор с отцом, – проговорила Эвелина без всяких предисловий. – Это, конечно, меня не касается, но мне кажется, он все же должен был тебе сказать.
– Что сказать? – мрачно спросила я. (В романах после слов вроде тех, которые только что произнесла Эвелина, обычно начинаются самые скверные разоблачения.)
– Что он послал половину своего жалованья в Иллукст. Мне Джон сообщил – он всегда проверяет денежные пакеты перед отправкой почты.
Я остолбенела. Половину в Иллукст – это могло значить только одно.
– Но ведь…
Я остановилась. По справедливости, надо было продолжить: но ведь это глупо, глупо, глупо! Колесников богат, моя мать ни в чем не нуждается (она сама много раз это говорила). Однако мой отец решил таким образом напоминать о себе и щедро посылать половину своего жалованья, потому что рассчитывал исподволь смягчить ее сердце.
…А нам придется жить на вторую половину жалованья помощника начальника почтового отделения, и это значит, что я не смогу позволить себе новую одежду – по крайней мере, в ближайшем будущем.
– Все плохо? – проницательно спросила Эвелина.
– Нет, – отозвалась я. – Впрочем, неважно. У меня есть три блузки и две юбки. Как-нибудь проживу.
Эвелина шмыгнула носом (что означало, что она только что приняла нелегкое решение).
– Я могу поговорить с Джоном, – неожиданно промолвила она.
– О чем? У него все равно нет права задерживать пакет. И вообще, это бессмысленно.
– Ярмарки, – совершенно нелогично на первый взгляд ответила Эвелина. – В апреле начались ярмарки, понимаешь? Много писем, много денежных пакетов, много всего. Крумин не справляется, даже если Джон отправляет кого-то ему на помощь. На почте нужен еще один человек, и Джон уже третий год пишет об этом бумаги начальству. Если сейчас он их уломает, а дело как раз к тому и идет, у нас будет свободная вакансия.
Я начала понимать.
– И вы… И Джон Иванович согласится меня взять на это место?
– Ну да, а почему нет? Будешь работать на почте, Джон тебе все объяснит, твой отец рядом, он тоже поможет. Крумин, Лихотинский и Гофман – приличные люди, иначе Джон бы их не держал. Конечно, почтовые чиновники получают не как управляющие у Корфа или Рейтерна, но это все же свои деньги, которые можно тратить на себя как захочешь.
Эвелина предложила выход из положения, который единственный чего-то стоил, потому что мне наскучило сидеть дома или бродить по Шёнбергу, а ссора с отцом из-за денег была бы бесполезной и только бы все ухудшила. В конце концов, он имел право распоряжаться своим жалованьем так, как считает нужным, а я – если я буду получать хотя бы 20 рублей в месяц, этого вполне хватит на мои скромные нужды.
Я засыпала жену почтмейстера словами благодарности, и она пообещала поговорить обо мне с Джоном Ивановичем. Вечером, когда отец вернулся с работы, он протянул мне письмо, и я узнала почерк матери.
– Она написала мне? – вырвалось у меня. – А… ты от нее что-нибудь получил?
Отец потемнел лицом и отошел к окну, словно его интересовал вид за окном.
– Да. Она прислала мне открытку.
– Ты послал ей деньги, – не удержалась я. – Зачем?
– Затем, – ответил отец обманчиво ровным тоном, призванным скрыть настоящую степень его гнева, – что я не желаю, чтобы мой сын был хоть чем-то обязан этому… этому! Саша должен знать, что у него есть отец, который заботится о нем. И я не желаю это больше обсуждать.
Мне стало стыдно: он так переживал, а я своими словами доказывала, что осуждаю его. В то же время было что-то, что мешало мне считать, что он поступает правильно; и поверьте, я думала бы точно так же, даже если бы не полагала, что мне нужна новая одежда.
– Расскажешь, что она тебе пишет? – попросил отец после паузы.
Я вскрыла письмо; конверт разорвался с каким-то неприятным хрустом, и я ежусь даже сейчас, когда вспоминаю этот звук. Ровно две страницы, заполненные аккуратным почерком, не слишком крупным и не слишком мелким. Я до сих пор не постигаю, как можно было написать так много – и так мало. Это было самое пустое послание, которое я получала в своей жизни, и написано оно было, очевидно, в расчете на то, что отец не устоит перед соблазном и вскроет конверт, потому что любые упоминания о Колесникове и совместной жизни с ним отсутствовали. По некоторым фразам можно было подумать, что пишет своей бедной знакомой богатая дама, скучающая на водах. Мать рассказывала о визите к портнихе, настоящей француженке, которая заломила за платье несусветную цену, о том, что Сашу решено определить в гимназию, и о каких-то знакомых женского пола, которые не слишком ее жалуют. Недавно я получила письмо от тетки, с которой, как известно читателю, встречалась всего раз в жизни, так вот, оно было в сто раз сердечнее и в тысячу раз непосредственнее. Но тут я увидела лицо отца, то, как он кусает губы, и протянула ему листок.
– Читай… Я даже не знаю, что можно об этом сказать.
Отец поглядел на меня с благодарностью и выхватил у меня письмо. Он прочитал его два раза, задерживаясь на некоторых фразах.
– Мне кажется, ей с ним плохо, – промолвил он наконец, возвращая мне листок.
«А мне кажется, что она абсолютно счастлива без нас», – должна была ответить я, и это было бы сущей правдой. Но общение с мудрой Эвелиной научило меня, что в жизни случаются моменты, когда лучше промолчать, чем навредить самой истинной истиной на свете, и я ничего не сказала.
– Люди пишут о пустяках, – продолжал отец, – когда у них нет желания писать о главном. – Он покачал головой. – Триста пятьдесят рублей за платье, ну надо же! По-твоему, такое возможно?
Я могла бы сказать ему, что очень даже возможно и что нас променяли – в том числе – на это платье, сшитое знаменитой Амели Дюпен де Сент-Андре. Но внезапно меня охватило странное ощущение: мне просто-напросто надоело терзаться. Нет ничего утомительнее, чем изводить себя из-за людей, которые все равно никогда этого не оценят.
– Джон Иванович еще не получил ответа по поводу новой вакансии? Ну, в конторе?
– Нет, – ответил отец, явно удивленный неожиданной переменой темы, – а что?
– Эвелина думает, что если нам выделят еще одну вакансию, я могу ее занять.
Мой отец был передовым человеком и в принципе добрял желание женщин самим зарабатывать себе на жизнь; но то, что я собиралась стать почтовой служащей, его все же озадачило.
– Ты? Пойдешь работать на почту?