С этого дня папа получил права светского государя, для него выделена была отдельная микроскопическая, величиной в площадь, описанную кольцом московского трамвая «А», но юридически совершенно самостоятельная от Италии территория. Фашисты за эту уступку получили от папы ряд ответных уступок, окружили всю эту сделку невероятным шумом, и, ясное дело, сегодня к первому выходу папы собрались несметные толпы народа. Вскоре началась церемония, описанная, как историческая, со всеми подробностями и комментариями в христианских газетах всех частей света. Рядом с этими описаниями наш убогий протокол отличается невежеством и наивным реализмом.
Итак, после торжественной службы из собора Сан Пьетро двинулась громадная процессия монахов в белых рубахах поверх черных ряс. Шли по двенадцати в ряд, со свечами более аршина длины. Шли очень медленно, бесконечно, около двух часов. По-видимому, участники шествия кружились по колоннаде, как статисты в опере. Всего прошло тысяч около восьмидесяти монахов. Если считать, что они обернулись даже десять раз, — выходит не менее восьми тысяч человек. Штат большой.
Затем, в сопровождении тех же монахов, медленно пронесли несколько громоздких балдахинов, ярких цветов и полосатые. Похоже немного на моссельпромовские будки. Сидели в них неизвестные лица, по-видимому, очень ответственные.
Потом опять монахи, еще монахи, и еще немного монахов, но уже с какими-то красными штуками в руках. Далее двинулись кардиналы — десятка полтора, уже совершенно в красном. А за ними, после еще множества монахов, папские гвардейцы в латах и пестрых штанах. Тут заиграла музыка, многие запели, а многие, по-видимому, иностранцы, зааплодировали, как в театре. Проплыл папа — на площадочке, у аналоя, с крестом в руке. Но, не дослышав конца аплодисментов, не разобрав толком, что было дальше, мы ринулись сквозь толпу.
Нам надо было в восемь с четвертью на прием к министру авиации. Он же одновременно, по совместительству, министр военный, морской, внутренних дел, иностранных дел, труда и колоний. Заодно и председатель совета министров. Можно наверняка сказать, — нас ждал почти весь совет министров. Короче говоря — Муссолини.
Да, да, в исторический для Италии и для всех католиков вечер исхода папы из шестидесятилетнего заключения глава правительства, дуче, официально принимал одиннадцать советских граждан-безбожников… Да простит господь это вольное или невольное прегрешение Бенито Муссолини!
Мы заехали в министерство авиации. Там ждал заместитель министра, Бальбо, в полной военной форме, приподнятый и взволнованный. С ним и с начальником авиаштаба Пилигрини опять сели в машины.
Довольно далекий и очень быстрый путь за город. Потом — слабо освещенные ворота, часовой, проверка номеров машин, — хрустит гравий на дорожке в густом пальмовом саду. Сад велик — но вот маленькая колоннада, небольшой, в классическом стиле, богато отделанный дом. Это вилла Торлония, летняя резиденция главы фашистского государства.
В доме было на вид совсем пусто, но где-то со стороны слышались шорохи, скользили по нас чьи-то невидимые взгляды. В коридоре встретилась молодая женщина или девушка; она приветствовала входящих тем же фашистским поднятием руки. У нее живые, слегка вылупленные глаза, очень похожие на те, что смотрят с примелькавшихся в журналах портретов «вождя». Сестра? Племянница?
Минут на пять нас оставили в небольшом пустом зале. Бальбо волновался, поправлял галстук — странно, ведь он один из четверки, руководившей, включая Муссолини, фашистским захватом Рима!
Быстро вошел невысокого роста полный мужчина в белом костюме, довольно свежий, несмотря на легкую седину в висках. Полпред Курский начал представлять своих спутников. Дуче в каждого вглядывался преувеличенно внимательными круглыми, выкаченными глазами. Кивал головой в ритм разговора, скрещивал руки на груди… Спросил, что такое Осоавиахим, и выразил вежливый восторг количеству его членов. Спросил о воздушных линиях в Сибири и выразил вежливый восторг их протяжению…
…Этот угловатый день, похожий на сложный сон, кончился еще и официальным ужином в «Кастелло ди Чизаре». Рубашка, пиджак и тело от сорокаградусной жары давно слиплись в одно. Уже ночь, но и она дышала сухим изнуряющим жаром.
Мы возвращались поздно; спутник мой сонно напевал в машине недавно слышанный мотив:
Молчи, грусть… молчи,
Не тронь старых ран…
Ска-азка… любви…
Дор-рогой…
— Брось, Ваня, эту неаполитанскую муру! Ведь ты же комсомолец. Давай лучше что-нибудь веселенькое, российское. И мы тихонько, под рокот машины, начали российское.
— Аванти, пополо, де ля рискоса — бандьера росса, бандьера росса![11]
1929
Черная долина
Совсем маленький этот город Эссен. Одна длинная главная улица. Тянется, как в Смоленске, как в Вятке, снизу наверх, змеится, меняя название, то пузырясь площадями, то сжимаясь в тонкую асфальтную жилку.
На длинной главной улице — все, как в любом небольшом немецком городе. Магазины, рестораны. В витринах — вилки, и ложки, и браслеты, и бусы из зеркальной крупповской нержавеющей стали.
На главной улице — вокзал, и ратуша, и кирха. Памятник Альфреду Круппу, первому здешнему повелителю, родоначальнику сталелитейной династии эссенских Круппов. У памятника в сумерках ныряют проститутки — угловатые, молчаливые, с длинными ногами и руками, с большими старушечьими сумками. От неоновых рекламных огней фиолетовые тени ложатся на их лица.
Здесь все в городе для Круппа, все от Крупна, все вокруг него. И витрины, и пассажиры автобусов, и проститутки, и газеты.
У входа в кино размалеванные большие плакаты. Румяный офицер в униформе начала века защемил между рейтуз шикарную блондинку с бокалом в руке, щекочет желтыми усами нежную женскую шею. Сейчас в большой моде военные фильмы о довоенном времени.
Эссенский универмаг «Эпа» светится пятью этажами. И все пять этажей почти пусты. Только внизу, у одной двери — толчея, настоящее столпотворение. Дирекция универмага в рекламных целях, и при этом без всякого убытка для себя, торгует дешевой порцией горячих бобов на свином сале. Потертые люди стоя, прижимая к груди мисочки, обжигаются бобами. Среди них шныряет несколько тощих теней с пепельными лицами. Они подхватывают пустые миски, вылизывают остатки бобов и жира. Это строго запрещено. Время от времени барышня выходит из-за прилавка, выгоняет голодных нищих на улицу. Она грозит позвать полицию, если это еще раз повторится. Но это повторяется еще и еще.
На площади, наискосок от «Эпы», в витрине аптечного склада — громадные буквы:
«Все для ухода за собаками!» И картинка: в кровати под одеялом лежит собачка, рядом на стуле — собака-доктор в белом халате щупает у больной пульс. Под кроватью — горшок. На ночном столике — бутылка лекарства, на сигнатурке написано: «Салипирин для нашего Бобика».
Вот и весь город Эссен, если не смотреть по сторонам.
А если посмотреть, если отойти переулком вбок от главной улицы, — окажется, что Эссен — большой город, совершенно не похожий на германские города.
Громадное, необозримое пятно, ровно исчерченное узкими полосками улиц. Улицы из совершенно одинаковых одно- и двухэтажных домов.
Дома черновато-бурого, дымно-закопченного цвета. Лестница в мезонин — не внутри, а прилеплена снаружи, по стене дома. Чахлый палисадник. И все вместе — как унылое воронье гнездо зимой.
Домов много. В Эссене семьсот тысяч жителей.
Это не город. Это военное поселение прусских промышленных аракчеевых.
Вечером в громадном рабочем городе темно. Редкие газовые фонари.
Главная улица с огнями кино и магазинов — только светлая щель в темном каменном плоскогорье. Если смотреть сверху, с башни, — черное рубчатое пятно, перечеркнутое белой извилистой чертой.