— Может быть, ты нам объяснишь, в чем дело? — Петерис тоже выпустил когти. — Можешь прямо говорить, ваш братик уже давно не верит в аистов.
— Я не нуждаюсь в рекламе, Пич. Не те времена…
С этим Петерис не мог согласиться. По его мнению, слава еще никому вреда не причинила. Наоборот, всегда помогала: вырвать у начальства дефицитную деталь, добиться аппаратуры из спецфонда, мало ли в чем иной раз нуждается дело. Он не возражал против выговоров по работе. Но поэтому хотел, чтобы отмечали и его достижения. Кроме того, он был настолько преисполнен сознанием важности науки, которой служил, что в его отношениях со всеми остальными смертными иногда проскальзывал оттенок превосходства. Все, над чем физики колдовали в своих синхрофазотронах, все это служило прогрессу человечества, а значит, Кристапу, Гите и ее детям, сознавали они это или нет, нью-йоркскому дворнику и африканскому бушмену, который, спустившись с пальмы, сразу получит в руки готовенькие рычаги ускорителя и манипулятора, то, над чем трудился он и ему подобные избранники. Вот почему он считал, что имеет полное право сидеть на Олимпе славы рядом с гиревиком-рекордсменом и чемпионом мира по фигурному катанию.
Лигите возражения Кристапа были тоже непонятны:
— Люди не изменяются так быстро, как ты полагаешь. Заслуги есть заслуги. И они принадлежат тебе!
— От рекламы они больше не станут, правдивее тоже.
— Даже за спасение утопающих теперь награждают медалями, — не унимался Петерис.
— Не забудь, Кристап, в каком мы живем мире. Ты отказываешься от заслуженного признания, а подлецы занимают высокие должности и получают пенсии от правительства Федеративной Республики Германии. И еще мечтают о возмездии. Я таких не раз видела…
— Вот об этом и расскажи с трибуны, — сухо перебил ее Кристап. — Нужно говорить не о прошлом, а о том, что мы должны делать, чтобы оно никогда больше не повторилось.
— Но это же политика! — ужаснулась Лигита.
— Это будущее твоих детей.
— О моих детях можете не беспокоиться. Именно ради них я все эти годы делала не то, что хотела.
— В корабельном трюме ты, кажется, без конца твердила: «Хотеть — значит мочь, а мочь — значит победить!» — напоминает Петерис.
— Сколько мне тогда было лет? — усмехнулась Лигита. — Неужели вы до сих пор не стали взрослыми?
* * *
Петерис остановил машину у моста. Под ним в глубокой лощине протекала впадавшая в Даугаву речка. Шоссе тетивой замыкало старый большак, спускавшийся к устью речки, где у старого причала некогда курсировавшего через Даугаву парома, стоял на приколе видавший виды буксирчик.
«Хоть бы она не заболталась там до утра, — думал Петерис, глядя, как Лигита удаляется по еле заметной тропинке. — Что она тут ищет? Эликсир от тоски? Надеется услышать зов предков? Бред и метафизика! Будто у нее не лежит в кармане обратный билет… Все это игрушки, а у меня земля горит под ногами: не дай бог Алберт забудет завтра заказать смену на воскресенье — и еще два дня коту под хвост!»
На палубе буксира сидел старый дед с ореховым удилищем в руках.
Спустившись по откосу, Лигита направилась к нему.
— Добрый день, — издали поздоровалась она и тут же задала вопрос, ненавистный всем рыболовам мира: — Как нынче клев?
— В такую жарищу только дурак балуется с удочкой, — не повернув головы, буркнул старик. — Вся рыба в глубине, где попрохладней.
Какое-то время Лигита следила за поплавком, затем подняла глаза на заросший кустарником противоположный берег Даугавы.
— Не стоял ли там дом когда-то?
— Мало ли что там было когда-то. Был паром и был пивной ларек, к примеру. А дом плотовщика еще во время войны спалили.
— А куда подевались люди, которые там жили? — с трудом подыскивая слова, спросила Лигита. Необъяснимый стыд мешал ей говорить откровенно.
— Пропали. Самого Эдгара шуцманы убили, а мамашу с девчонкой погнали в лагерь. Там, наверно, и остались… Иначе давно бы вернулись.
Лигита, подавленная, молчала. Чтобы не выдать себя, отвернула лицо. По мосту проносилась длинная вереница велосипедистов. Бартан вышел из машины, пощупал раскалившиеся на солнце шины. Заметив взгляд Лигиты, он энергично замахал руками.
Разумней всего было бы тотчас попрощаться и уехать обратно в Ригу. Но старик настроился на обстоятельную беседу. Он вытащил удочку из воды и продолжал:
— Я их знал. Эдгар был не из тех, кто вот как они, — старик показал на велосипедистов, — вниз жмут, кверху — спину гнут. Оттого и ушел раньше времени. Я у него подручным работал, вместе плоты по Даугаве спускали…
— Спускали?.. А не тащили их этим вон буксиром?
— Как же, тащили только когда заходили в затон… Теперь хотят эту посудину везти в Этнографический музей в Ригу. Нашли чему дивиться… Тогда уж пусть и меня берут, пенсионера, а то здесь даже на помочи никто больше не зовет, на молотьбу осеннюю, — в последних словах старика прозвучала горькая обида.
— А мамаша Страутынь? Жива еще?
Старик, пораженный, смерил Лигиту долгим взглядом:
— А кто же вы сами будете, если так знаете наши места?
— Никто… Так просто. Спасибо, — Лигита повернулась спиной и, не оглядываясь, стала подниматься по склону.
* * *
Куда податься, если хочешь остаться наедине со своими мыслями? Одни ищут тишины на пустынном морском берегу, другие думают свою думу в набитом битком кафе, третьи часами бродят по шумным и многолюдным улицам. Кристапа самые плодотворные мысли осеняли в обычной обстановке, где ничто новое не отвлекало его от раздумий. Но идти в мастерскую не хотелось, во всяком случае пока… Хотя в своих чувствах он больше не сомневался, оставались вопросы, которые ему задавал рассудок.
Кристап не считал себя человеком импульсивных решений, ему нравилось обстоятельно взвешивать поступки, намечать линию поведения. А когда для этого не хватало времени, он интуитивно выбирал ходы, которые впоследствии, как правило, оказывались единственно верными. Это проявлялось даже в таких мелочах, как покупки. Если куртка или обувь приглянулись ему с первого взгляда, он никогда не интересовался, хорошего ли они качества, не справлялся о цене, а сразу просил упаковать. Но одежду, которую он приобретал из практических соображений, под нажимом матери или Аусмы, носил без всякого удовольствия.
Конечно, было бы кощунством ставить Гиту в один ряд с вещами, которые покупаешь за деньги, но и в этом случае инстинкт, видимо, сработал безошибочно. Если в первый миг встречи ему не показалось, что мир, воздвигнутый им за последние годы, разбивается вдребезги, что нужно схватить зубную щетку и кусок черного хлеба и немедленно уйти к Гите, то, значит, его томили одни воспоминания о нержавеющей первой любви, мечта, заставляющая сердце биться сильнее. Никакие рассуждения ничего тут не изменят. На роль рыцаря, готового до последнего дыхания держать данное когда-то слово, обрекая этим и себя и других на несчастье, он не годился.
«А если бы не было Аусмы, — мелькнуло у него в голове, — не стал бы я тогда уговаривать Гиту бросить детей и остаться жить у меня?» Но он тут же оборвал себя: в том-то и вся загвоздка, что Аусма есть и всегда будет. И нельзя сравнивать этих двух женщин, определять их по рангам, руководствуясь каким-то табелем физических или духовных качеств. Дело в том, что Аусма вошла в судьбу Кристапа, как вторая жена, когда приутихла боль от смерти первой. И впредь в их дальнейших отношениях Аусме придется мириться с тем, что в его жизни где-то в отдалении продолжает жить Гита. Его Гита, не мать двух детей, шведская богачка Лигита Эльвестад.
Но что делать несчастной женщине, оказавшейся в безысходном положении? Имеет ли он право в этот трагический момент вмешаться в ее жизнь, навязывать ей свои решения? Если она не сумела ради родины четверть века назад отказаться от материальных благ, нечего думать об этом теперь: ей пришлось бы лишиться детей, единственного ее богатства и любви. Все остальное было игрой воображения, кокетством, данью модной ностальгии, которая так шла людям, не занятым серьезными заботами. Кристап сознавал, что нарочно сгущает краски, но он не сомневался, что докопался до сути.