Но Кристап собирался рассказывать Аусме не об этом. Ему хотелось поведать о первых попытках, о крутой дороге, что привела его в нынешний день, когда он наконец с полным чувством ответственности мог назвать себя сложившимся художником со своим почерком и видением мира. Хотелось вспомнить людей, на чью дружескую помощь он опирался, делая первые самостоятельные шаги. Начало же было тесно связано с тоской по Гите — о ней думал Кристап, создавая бесчисленные настенные маски и головки, из которых позднее возникла «Лагерная девушка»…
Кристап, вспоминая о прошлом, перестал рисовать. Аусма сидела, боясь шевельнуться, чтобы случайным вздохом не прервать его рассказ. Мало-помалу Кристап увлекся и впервые, не таясь, доверил другому человеку все основные события своей нелегкой жизни.
* * *
Вернулся Пич. Само по себе это уже представляется чудом. Рассказ мальчика о других товарищах по Саласпилсу, которых спасло стремительное наступление Советской Армии, похож на сказку. О Гите он знает лишь, что ее услали на какой-то подземный военный завод, расположенный на западе Германии. Неужели она все еще томится в лагере для перемещенных лиц, неужели ей никак не удается вырваться оттуда?
Целую ночь напролет Кристап сочиняет послание Гите. Ему необходимо выложить все, что накопилось на душе, но его предупредили, что нужно уложиться в две минуты. Он вычеркивает, пишет, снова вычеркивает. Слова складываются в сухие и официальные фразы, взятые напрокат из газетной передовицы. Они нисколько не отражают его истинных чувств. Под утро Кристап спохватывается, что ему незачем заговаривать девушку, его цель — подать признак жизни, чтобы знала, что ее ждут.
Он заучивает текст наизусть и уезжает на студию. Но когда садится за столик с микрофоном, то обнаруживает: все, решительно все вылетело у него из головы. Хорошо, что рядом такая милая и доброжелательная дикторша.
— Спокойней, — подбадривает она, видя, что Кристап никак не может проглотить застрявший в горле комок. — Мы сначала записываем на восковую пластинку и только потом выпускаем в эфир. Можем повторять, сколько хотите.
Со второй попытки Кристапу удается побороть волнение. Чтобы его призыв не прозвучал как вызубренный наизусть стишок, он говорит, обращаясь к диктору:
— …Этой весной я кончил среднюю школу, собираюсь поступить в Академию художеств. Ты представить не можешь, как я обрадовался, когда вернулся домой наш маленький Пич. Сейчас он опять здоров, окреп, и мы оба ждем тебя домой, на родину. Запиши, Гита, мой адрес…
Красный, весь в испарине, но довольный Кристап отодвигает стул.
— Вот видите! — одобряет его дикторша. — Даже ни разу не оговорились.
— Спасибо!
— Я надеюсь, что она вернется, — сердечно улыбается женщина. — Кто она вам — сестра или невеста?
В стеклянную стену звуковещательной комнаты стучится оператор и жестом приглашает его к себе.
— С записью все в порядке, — успокаивает он. — Просто ко мне заглянул Калнынь. Он просит вас зайти к нему. Вы знакомы с нашим редактором?
— Фамилию вроде бы слышал, — силится вспомнить Кристап. И первый смеется своей невольной остроте. Калныней в Латвии пол телефонной книги.
В кабинете редактора горит лишь настольная лампа, поэтому Кристап сразу не узнает человека, который, опустив голову, листает рукопись.
— Простите, — извиняется он, — мне сказали… — Он обрывает себя на полуслове, в радостном возбуждении с протянутой рукой устремляется к бывшему товарищу по лагерю: — Длинный Волдик! Какими судьбами? Откуда?
Волдемар Калнынь отвечает на рукопожатие Кристапа сдержанно. Он уже не такой тощий, как в Саласпилсе, а потому вовсе не кажется длинным.
— С того света, имя которому Бухенвальд. А потом еще три года службы в армии. Да, я слышал, что ты тоже жив. Но сам прийти ко мне, конечно, побоялся.
Кристап бледнеет:
— О чем вы говорите?
— О том самом, о чем ты хотел бы забыть: о твоих делишках в лагере… Не нервничай, сядь и рассказывай, что у тебя там было с комендатурой?..
— Разве вы не знаете?
— Что ты служил ордонантом, это знали все. Не понимаю, как тебе теперь не стыдно?
Кристап вскидывает голову:
— Неужели вы тоже думаете, что я добровольно пришел и предложил им свои услуги? Это было подпольное задание.
— Это нужно еще доказать.
— И доктор вам ничего не сказал? Вы же были с ним, когда его увозили.
— Сказал, конечно. Но если ты тот, за кого пытаешься себя выдать, то пришел бы ко мне гораздо раньше. Тогда!
— Я приходил, и не один раз. — Кристап не может вспомнить об этом без негодования. — Вы не хотели даже слушать меня.
— Потому что ты приходил любезничать к своей Гите. — Тон у Калныня уже не столь категоричен. — Надо было предъявить жемчужины…
— Жемчужины? — не понимает Кристап. — Да, у меня были жемчужины… Целая нитка.
— И куда же она делась?
— Отдал Гите, когда детей отправляли в Германию.
Калнынь молчит.
— Выменять их на лекарства больше было нельзя. Оборвались все связи. И я подумал, что лучше… — Кристап чувствует, что его слова падают в пустоту, и осекается.
— Ах вот почему ты так благородно зовешь ее домой, — усмехается Калнынь. — Чтобы никто не подумал, что ты боишься правды.
— Почему другие мне верят и только вы один подозреваете?
— Потому что сам побывал в лагере. Я поверю, только когда увижу жемчужины. Если сегодня не взял их с собой, принеси завтра, ясно? — Калнынь встает. — Дай подпишу тебе пропуск.
…Минули годы. Кристап стал старше. Он носит полотняные брюки и куртку на молнии. Длинные волосы артистично зачесаны назад. Он очень хочет походить на модный ныне тип «равнодушного молодого человека». Однако дрожащие пальцы выдают неподдельное внутреннее волнение. У него подрагивает даже левое веко. Еще вчера он ни на минуту не сомневался, что будет принят в Академию художеств — все вступительные экзамены сданы без единой тройки, — но сегодня на доске объявлений его фамилии нет.
— Посидите, пожалуйста, председатель приемной комиссии сейчас придет, — говорит секретарша и уходит.
Стены аудитории, где находится Кристап, покрыты фрагментами скульптур и архитектоническими деталями. Тут все напоминает о деле, в котором он видит смысл своего существования.
Кристап присаживается. Оставшись наедине с самим собой, он больше не принуждает себя улыбаться. Он был бы рад дать волю слезам, но давно разучился плакать. Нахохлившийся, подавленный, он смотрит в пустоту. Пустым и безнадежным видится ему и будущее, без Гиты, а теперь еще и без искусства.
Слышится звук шагов. Кристап преображается. Он сознает — нужно быть агрессивным, нужно изображать убежденность и веру в себя, иначе не удастся навязать свою волю другому, отстоять свою правду.
Входит преподаватель Академии художеств — смуглый, моложавый человек лет тридцати. Защитного цвета офицерскую гимнастерку на нем украшают три ряда орденских ленточек. В правой руке, облаченной в перчатку, он держит экзаменационный листок Кристапа с отметками. Доброжелательно махнув Кристапу, чтобы не вставал, он присаживается рядом.
— Слушаю… Чем могу быть полезным?
— Пришел узнать, почему меня не приняли, — Кристап старается говорить подчеркнуто спокойно и вежливо.
— Да, вам не повезло, товарищ Аболтынь. На этот раз был очень большой конкурс, и с тридцатью семью баллами мы могли принять только половину поступающих.
— Да, но та вторая половина состоит из меня одного! — протестует Кристап.
— Элементарная математика, потому что тридцать семь баллов набрали всего два человека.
— У нас по всем предметам были одинаковые отметки, — не сдается Кристап.
— Вы уже не ребенок, товарищ Аболтынь, поэтому буду говорить откровенно, — невозмутимо продолжает преподаватель. — Чашу весов перетянул тот факт, что ваш соперник бывший фронтовик.
— Я тоже был на фронте, только на другом.
— Неужели вы не понимаете? Мы имеем предписание в первую очередь принимать демобилизованных солдат.