Мы медленно проезжаем мимо невыразительного маленького арочного входа в «Зал», обладающего даже большим, чем у самого здания, сходством с почтовой конторой (только «Доблести прошлого» на колу и не хватает), и единственного пышного сахарного клена перед ним. Несколько горластых граждан ходят перед «Залом» по кругу, изо всех сил стараясь, так это, во всяком случае, выглядит, помешать уже заплатившим за вход в него визитерам, которые стекаются сюда из ближних баров, отелей или с парковок жилых фургонов. Граждане кружат по тротуару с плакатами, табличками, на некоторых надеты бутербродные щиты, и, открыв окошко Пола, я слышу, что они декламируют что-то вроде «сосиски, сосиски, сосиски». (Трудно понять, против чего можно устраивать пикеты в городке, подобном этому.)
– Что это за идиоты? – спрашивает Пол, за чем следуют новое ииик и смятенный взгляд.
– Я сюда не раньше тебя приехал, – отвечаю я.
– Сиськи, сиськи, сиськи, сиськи, – произносит он хриплым голосом киношного великана. – Письки, письки, письки, письки.
– В общем, это и есть «Бейсбольный зал славы». – Я, по правде сказать, разочарован, хоть никакого права на это и не имею. – Ты его увидел, и, если пожелаешь, мы можем ехать домой.
– Сиськи, сиськи, сиськи, – сообщает Пол. – Ииик, ииик.
– Хочешь со всем этим покончить? К ночи я довезу тебя до Нью-Йорка. Ты сможешь заночевать в «Йельском клубе».
– Я бы лучше здесь остался – и надолго, – говорит Пол, все еще глядя в окно.
– Ладно, – соглашаюсь я, решив, что Нью-Йорк его не привлекает. Гнев мой уже улетучился, и я снова вижу в отцовском деле занятие постоянное и пожизненное.
– Что тут вообще-то произошло? Я забыл.
Он задумчиво созерцает толкущихся на тротуаре людей.
– Предположительно, в 1839 году Эбнер Даблдэй додумался здесь до бейсбола, правда, по-настоящему в это никто не верит. – Все сведения почерпнуты мной из брошюр. – Тут просто миф, дающий людям конкретное имя и возможность получить больше удовольствия от игры. Как с подписанием Декларации независимости четвертого июля, хотя подписана она была в другой день. – А вот этим я обязан, разумеется, доброму дядюшке Беккету, хотя, пересказывая его, я, скорее всего, попусту трачу время. Ну, раз начал, надо продолжать. – Все это – условные обозначения, позволяющие тебе не чувствовать, что ты увязаешь в несущественных подробностях, пропуская какой-то важный момент. Другое дело, что никаких важных моментов по части бейсбола я не помню.
На меня вдруг накатывает вторая волна тяжкой усталости. Хорошо бы сдать машину к бордюру и завалиться спать прямо на сиденье, а проснувшись, посмотреть, кто в ней остался.
– Выходит, все это херня собачья, – говорит, глядя в окошко, Пол.
– Не все. Очень многое из того, что мы принимаем за истину, таковой не является, при этом на многие истины нам попросту наплевать. Решать, как и что, мы должны сами. Жизнь во множестве дает нам такие пустяковые уроки.
– Ну ладно, и на том спасибо. Спасибо, спасибо, спасибо, спасибо.
Пол смотрит на меня позабавленно, однако его переполняет презрение. Помереть мне, что ли?
Однако я еще не готов к тому, чтобы меня отодвинули в сторону под хрестоматийным предлогом отделения овец от козлищ или, быть может, дров от древес.
– Не позволяй ситуациям, которые не приносят тебе счастья, сковывать тебя по рукам и ногам, – говорю я. – Я на этот счет не очень силен. Часто попадаю впросак. Но я стараюсь.
– Я тоже, – говорит Пол, к моему великому душераздирающему изумлению, – выходит, чем-то я его тронул. Банальностью. Силой простой банальности. А что еще я могу ему предложить? – Хотя все равно не знаю, что мне делать.
– Ну, если ты стараешься, больше ничего и не нужно.
– Ииик, – тихо отвечает он. – Сиськи.
– Сиськи. Верно, – соглашаюсь я, и мы едем дальше.
И въезжаем по Главной в густо засаженный деревьями район дорогих и хорошо мне знакомых федералистских, прекрасно ухоженных новогреческих домов – все в первостатейном состоянии, все купаются в тени двухсотлетних буков и красных дубов; в Хаддаме такие стоят за миллион и никогда на рынок не поступают (их продают друзьям и знакомым, обходясь без риелторов). Впрочем, на паре лужаек я вижу таблички, и на одной значится: «ЦЕНА ТОЛЬКО ЧТО СНИЖЕНА». Еще один мальчишка-газетчик бредет куда-то, помахивая сумкой, набитой дневными выпусками. Во дворе за штакетником стоит старик с запотевшим стаканом в руке и в идиотских ярко-красных штанах и желтой рубашке, он вскидывает свободную руку, и мальчишка бросает ему газету, и старик ловит ее. Мальчишка поворачивается к нам, ползущим мимо, и воровато машет рукой Полу, приняв его за знакомого, но тут же спохватывается и отворачивается. А Пол машет в ответ! Возможно, подумав, как настоящий мечтатель, что если бы мы так и жили в Хаддаме той нашей, прежней жизнью, то этим мальчишкой был бы он.
– Тебе нравится моя одежда? – спрашивает Пол, поднимая стекло со своей стороны.
– Не очень, – отвечаю я, сворачивая у синего знака «БОЛЬНИЦА» на другую тенистую улицу, по тротуару которой идут, направляясь домой, женщины в облачении медицинских сестер и врачи в халатах, с болтающимися на груди стетоскопами. – А тебе моя?
Пол окидывает меня серьезным взглядом – мокасины, желтые носки, летние хлопчатобумажные брюки, клетчатая рубашка с коротким рукавом, купленная в Миннесоте, неподалеку от Лич-лейка, – одежда, которую я ношу столько, сколько он меня знает, такая же была на мне в 1963-м, когда я сошел в Анн-Арборе с поезда Нью-Йоркской Центральной, она мне привычна. Обычная моя одежда.
– Нет, – говорит Пол.
– Видишь ли, – говорю я, все еще прижимая бедром к сиденью смятое «Доверие», – при моей работе я должен одеваться так, чтобы клиенты жалели меня, а еще лучше – ощущали свое превосходство. По-моему, я этого успешно добиваюсь.
Пол снова глядит на меня с неприязнью, которая легко может обратиться в сарказм, вот только он не понимает, всерьез я говорю или шучу. И потому молчит. Хотя сказанное мной – это, конечно, чистая правда.
Я проделываю обратный путь по приятному, но уже чуточку меньше, району красных с зелеными ставнями домов, надеясь таким образом вернуться на 28-е и отыскать «Зверобоя». Здесь тоже продается много домов. Похоже, Куперстаун выставил себя на большую распродажу.
– Что это у тебя за татуировка?
Он мгновенно поворачивает ко мне правое запястье, и я вижу – перевернутое – слово «насекомое», тускло-синее, как чернила шариковой ручки, пятнающее его нежную плоть.
– Сам сделал, – спрашиваю я, – или кто-то помог?
Он шмыгает носом.
– В следующем столетии всех нас поработят насекомые, которые переживут инсектициды нынешнего. Посредством этого я признаю мою принадлежность к стаду не умеющих приспосабливаться существ, время которых подходит к концу. Надеюсь, новые лидеры отнесутся ко мне, как к другу.
Он опять шмыгает и теребит грязными пальцами нос.
– Это слова какой-то рок-песни?
Мы снова возвращаемся в вереницу машин, направляющихся к центру городка. Круг замкнулся.
– Просто общеизвестный факт, – отвечает Пол, потирая бородавку о колено.
И тут я замечаю щит, который пропустил, когда ругался с Полом. Рослый, тощий, как жердь, первопроходец в одежде из оленьей кожи и высоких мокасинах стоит с кремневым ружьем в руках на берегу озера, на фоне треугольных сосен. «ХАРЧЕВНЯ ЗВЕРОБОЯ» ПРЯМО ПО КУРСУ. Благословенный посул.
– Более приятных представлений о будущем человечества у тебя не имеется?
Я пересекаю Главную в предвечернем субботнем потоке машин и фургонов, развозящих туристов туда и сюда. Впереди показывается озеро Отсего – на его дальнем, в нескольких милях от нас, берегу заросшие буйной зеленью, норвежского обличил мыски словно уползают на север, к дымчатому Андирондаку.
– Слишком многое меня постоянно тревожит. Может, к старости и появятся более приятные.
– Знаешь, – говорю я, игнорируя его последние слова, – ребята, которые основали все это, думали, что, не распростившись с прежними зависимостями, они не смогут найти защиту от присущей миру жестокости…