Можно и не говорить о том, что разделяющие нас с ним мили выполнения моей отцовской задачи не облегчают. Я должен, играя роль обаятельного посредника между двумя его чуждыми одна другой личностями, детской и нынешней, уговорить их соединиться, вступить в более тесные, дружеские, открытые внешнему миру отношения – а это примерно то же, что уговаривать два отдельных, озлобленных народа жить под одним правительством, – и внушить Полу, что терпимость к себе должна стать основным мотивом его существования. Разумеется, то же самое обязан сделать любой отец, какая бы жизнь ему ни выпала, и я пытался выполнить эту задачу вопреки всем помехам, воздвигнутым на моем пути разводом, временем и недостаточным знанием сил противника. Да только мне теперь представляется ясным (вот и Энн так считает), что особого успеха я не добился.
Впрочем, ранним и ярким завтрашним утром я прихвачу его по пути в Коннектикут, и мы отправимся с ветерком в путешествие отца и сына, которое обоим пойдет на пользу, и посетим столько спортивных «Залов славы», сколько человек способен посетить за сорок восемь часов (то есть всего-навсего два), заглянем в легендарный Куперстаун, где остановимся в достославной «Харчевне Зверобоя», половим рыбу на живописном озере Отсего, разожжем безопасный этический костер, наедимся как нечестивцы, а попутно я сотворю (надеюсь) чудо, какое только отец сотворить и способен. А именно: если твой сын вдруг начинает со страшной скоростью катиться под уклон, тебе надлежит, призвав на подмогу твою любовь и зрелость, бросить ему спасательный конец и вернуть его назад. (И каким-то образом успеть проделать это до того, как ты доставишь его к матери в Нью-Йорк, а сам вернешься в Хаддам, где я, хорошо этот город зная, предпочитаю 4 июля отсутствовать.)
И все же, все же. Неведенье способно испортить даже хорошую идею. А ведь мне остается только гадать, могу ли я достучаться до моего выжившего сына или он уже спятил на манер Мартовского зайца – или быстро подвигается в эту страшную сторону? Порождены ли его проблемы неисправностью нейромедиаторов, устранить которую может лишь прием упреждающих химикатов? (Таким было первоначальное мнение нью-хейвенского терапевта доктора Стоплера.) Обратится ли он понемногу в хитрого затворника с плохой кожей, гнилыми зубами, обгрызенными ногтями и желтыми глазами, в юнца, который раньше времени бросает школу, подается в бродяги, связывается с дурной компанией, пробует наркотики и, наконец, приходит к убеждению, что единственный его надежный друг – это беда, а там, в одну солнечную субботу, и этот друг предает его каким-то немыслимым, невыносимым образом, и он заходит в пригородный оружейный магазин, а после устраивает ад кромешный в каком-нибудь общественном месте? (Этого я, честно говоря, не ожидаю, поскольку в нем пока не обнаружилось ни одной детской самоубийственной мании из их «большой тройки»: тяга к огню, потребность мучить беззащитных животных и ночное недержание; да и потому еще, что мальчик он на самом деле мягкосердечный и мирный – и всегда был таким.) Или же он, опишем и самый лучший сценарий – как бывает с каждым из нас, и как надеется его мать, – просто пройдет через нынешнюю фазу и спустя восемь недель сдаст экзамены, которые позволят ему одиноко укрыться на два года в колледже Дип-Ривера?
Это одному только Богу известно, ведь так? Известно ли?
Для меня, проводящего большую часть времени без сына, самое худшее состоит в моей уверенности: в нынешнем его возрасте человек не способен даже вообразить, что с ним когда-нибудь может случиться нечто дурное. Впрочем, онто как раз и способен. Временами, гуляя с Полом по берегу океана или стоя по колено в воде неподалеку от «Клуба краснокожего», когда солнце гаснет, а вода делается черной и бездонной, я заглядывал в его милое, бледное, изменчивое мальчишеское лицо и понимал, что он всматривается, прищурясь, в не внушающее ему доверия будущее, всматривается с командной высоты, которая, это он уже понял, ему не по сердцу, но которую он удерживает, потому что считает себя обязанным, а еще потому, что, сознавая в глубине души наше с ним несходство, Пол жаждет добиться сходства, ибо оно придало бы ему уверенности в себе.
Вполне естественно, объяснить ему я почти ничего не могу. Отцовство само по себе не осеняет нас мудростью, которой стоило бы делиться. Впрочем, готовясь к поездке, я послал ему по экземпляру «Доверия к себе» и «Декларации», предложив полистать их. Согласен, это не обычное отцовское подношение, и все же верю, инстинкты у него правильные, он поможет себе сам, если сумеет, а чего ему, по сути дела, не хватает, так это независимости – от всего, что держит его в плену: от памяти, истории, горестных событий, управлять которыми он не способен, но считает, что должен.
Представления отца о том, что в его ребенке правильно, а что нет, вероятно, менее точны, чем представления их соседа по улице, который с удобством наблюдает жизнь этого ребенка сквозь щель между занавесками. Я, конечно, хотел бы объяснить Полу, как следует жить и как сотнями привлекательных способов добиваться от жизни большего, – точно так же, как объясняю себе: ничто и никогда не «подгоняется» одно к другому тютелька в тютельку, следует совершать ошибки и забывать о плохом. Однако при наших коротких встречах я оказываюсь способным произнести лишь нечто поверхностное, робкое, а потом сразу иду на попятную, лишь бы не ошибиться, не посмеяться над ним, не поспорить, не обратиться из отца в психиатра. И оттого я, по всем вероятиям, никогда не сумею предложить ему хорошее снадобье от его недуга, никогда не смогу правильно определить, в чем этот недуг состоит, но смогу лишь страдать вместе с ним какое-то время, а после расстаться.
И стало быть, судьба моя в том, чтобы быть худшим из возможных родителей, а именно взрослым. Не ведающим правильного языка, не питающим тех же страхов, не попадающим в те же непредвиденные обстоятельства и не упускающим те же возможности. Судьба человека, многое знающего, но вынужденного стоять, как фонарный столб с зажженной лампой, в надежде, что мой ребенок увидит ее и подойдет поближе к теплу и свету, которые я немо предлагаю.
За окном спокойное тихое утро, я слышу хлопок автомобильной дверцы, затем приглушенный (ради раннего часа) голос Скипа Мак-Ферсона, моего соседа из дома напротив. Он возвращается с тренировки летней хоккейной лиги в Ист-Брансуике (ледовое поле свободно там лишь до рассвета). Не раз я видел, как Скип сидит утром с друзьями, такими же дипломированными бухгалтерами, как он, на ступеньках его крыльца, неторопливо попивая пивко, – все еще в щитках и фуфайках, коньки их и клюшки грудой лежат на тротуаре. Команда Скипа унаследовала эмблему чикагских «Черных Соколов» 70-х, краснокожего воина (Скип родом из Ороры), а сам он выбрал для себя – в честь своего кумира Стэна Микиты[7] – 21-й номер. Временами, если я рано встаю и выхожу, чтобы забрать с крыльца трентонскую «Таймс», мы беседуем, оставаясь на своем бордюрном камне каждый, о спорте. Нередко у него либо под глазом кусочек пластыря, либо губа распухшая, либо колено стянуто замысловатым бандажом, не дающим ноге сгибаться, однако настроение у Скипа неизменно приподнятое и ведет он себя, как лучший сосед в мире, хотя обо мне знает лишь, что я риелтор и что лет мне побольше, чем ему. Типичный молодой профессионал из тех, что в середине восьмидесятых покупали, и за немалые деньги, дома в нашем «президентском» районе, а теперь терпеливо ждут, ремонтируя их по мелочи, сидя на своем мертвом капитале, когда раскочегарится рынок недвижимости.
В сочиненной мною для «Покупателя и продавца» редакционной статье я отмечаю, что, хоть люди и не запляшут от счастья, кто бы на нынешних выборах ни победил, 54 % из них все-таки рассчитывают получать через год доходы несколько посолиднее. (Я не стал упоминать о другом статистическом показателе, который почерпнул из «Нью-Йорк таймс», – лишь 24 % из них считают, что к тому времени возрастут доходы населения нашей страны. Поди-ка пойми, почему эти цифры не совпадают.)