Я читаю в трентоновской «Таймс» новости выходных дней, по преимуществу не радостные. Некто в Провиденсе решил заглянуть в дуло фейерверкной пушки, выбрав для этого не самый подходящий момент, и лишился жизни. В удаленных один от другого уголках страны два человека убиты стрелами арбалетов (оба во время пикника). Имеет место «эпидемия» поджогов, хотя несчастий на морских катерах случилось меньше, чем можно было ожидать. Я обнаружил даже заметку об убийстве, с которым столкнулся три ночи назад: отдыхающие действительно были из Юты; они направлялись к Кейпу; муж был зарезан; подозреваемым в убийстве было пятнадцать лет – как моему сыну, – а происходили они из Бриджпорта. Имена не приводились – меня ограждали от случившегося, пусть переживают родственники.
Что до более привычной и легкой стороны жизни, «Бич Бойз» дают один-единственный концерт на стадионе Балли, продажа флагштоков снова резко пошла вверх, рысистые бега отмечают день своего рождения (150 лет), а бригада трансплантаторов почек (пять человек и черный лабрадор) в настоящее время переплывает «Канал», преодолевая предсказуемые препятствия: нефтяные пятна, медуз и, собственно говоря, двадцать одну милю водного пространства (почек они с собой, однако ж, не взяли).
Впрочем, есть и по-настоящему интересные новости. Первая – о вчерашней демонстрации у «Бейсбольного зала славы», которая помешала мне и Полу попасть в него и направила к тому, что припасла для нас судьба. Оказывается, демонстранты, которые на целый существенный для нас час преградили людям доступ к «Залу», выступали в поддержку игрока «Янки» сороковых годов, который заслужил (по их мнению) место в «Зале», табличку и бюст, но, с точки зрения браминов спортивной журналистики, был пустым местом и забвению предан заслуженно. (Я принимаю сторону протестовавших, исходя из принципа «Да кого это колышет?».)
Однако интерес еще более экзотический представляет «хаддамская история»: бригада дорожных рабочих нашла цельный человеческий скелет – как сообщает «Таймс», в пятницу, в девять утра (Кливленд-стрит, сотый квартал), – когда экскаватор копал канаву для новой канализационной трубы, оплаченной займом на «улучшение быта». Подробности скудны, поскольку экскаваторщик плохо владеет английским, однако в статье приводятся рассуждения городского историка насчет того, что останки могут быть «очень древними – по меркам Хаддама», хотя имеется и другое мнение: кости могли принадлежать «чернокожей служанке», пропавшей без вести сто лет назад, когда на месте этого квартала располагалась молочная ферма. Согласно еще одной теории, это кости итальянского рабочего, «закопанного живьем» в двадцатых, когда город перестраивали заново. Местные жители уже прозвали их, наполовину в шутку, Homo haddamus pithecanthropus, а группа антропологов из «Фарлей-Диккинсона» собирается обследовать находку. Пока же останки хранятся в морге. Лучше поздно, считаем мы, – и не расстаемся с надеждой.
Когда я вчера вернулся домой – в одиннадцать вечера, – добравшись до него за четыре часа сквозь странное индиговое свечение переходящего в ночь дня, залившее тихие улицы города (во многих домах еще горел свет), меня ожидало сообщение от Энн: операция Пола прошла «о’кей», можно надеяться на лучшее, хотя к пятидесяти он, вероятно, обзаведется глаукомой, а очки ему понадобятся еще раньше. Во всяком случае, сейчас он «с удобством отдыхает», я же могу в любое время позвонить ей в 203-й номер «Шотландской харчевни» Хэмдена (более близкие к больнице места заполнены праздничными странниками).
– Было даже смешно, почти, – сонным голосом сказала лежавшая, я полагаю, в постели Энн. – Очнувшись, он лепетал и лепетал о «Бейсбольном зале славы». Об экспонатах, которые там увидел, но… по-моему, о каких-то статуях. Так? Уверял, что прекрасно провел время. Я спросила, как там понравилось тебе, он ответил, что ты пойти с ним не смог. Что у тебя было назначено свидание с кем-то. Вот так… ко всему непременно примешивается что-нибудь смешное.
Томный голос Энн напоминает мне о последней, восьмилетней давности, поре нашего супружества, когда мы, лишь наполовину проснувшись среди ночи (и только в такое время), любили друг дружку, наполовину сознавая происходящее, наполовину веря, что имеем дело с кем-то другим, исполняя любовный акт наполовину ритуально, наполовину вслепую – телесно и только телесно; продолжался он всякий раз недолго, а какой-то особой или даже достойной страстностью не отличался, настолько заторможены мы были тоской и страхом. (Ральф умер совсем недавно.)
Но куда же она ушла, страстность-то? – все время гадал я. И почему? Ведь мы так сильно нуждались в ней. После разбазаренной подобным манером ночи я просыпался поутру и чувствовал себя совершившим благое – для человеколюбия вообще, но ни для кого, известного мне, в частности – дело. Энн же вела себя так, точно ей приснился сон, который она помнит как приятный, но помнит лишь очень смутно. И на долгое время (иногда на недели и недели) все прерывалось, пока благодаря сну, подавлявшему наши первобытные страхи, мы не сопрягались снова. Желание, обратившееся в привычку, позволяет дуракам печально блуждать между трех сосен. (Сейчас мы справились бы лучше – так я, во всяком случае, решил этой ночью, – поскольку лучше понимаем друг друга, предложить или отнять ничего не можем, а стало быть, и прятать или защищать нам нечего. Тоже прогресс.)
– Он больше не лаял? – спросил я.
– Нет, – ответила Энн, – во всяком случае, я не слышала. Может быть, теперь он с этим покончит.
– А как Кларисса? – Разгружая в машине карманы, я обнаружил красную ленточку, которую она сняла со своих волос и подарила мне, парную той, что проглотил Пол. Нечего и сомневаться, подумал я, именно Кларисса решит, что следует написать на моем надгробии. И это будет точная надпись.
– О, у нее все хорошо. Она осталась там, чтобы посмотреть «Кошек» и итальянский фейерверк над рекой. А еще ей хочется поухаживать за братом – в добавление к тому, что она немного довольна случившимся.
– А ты пессимистка.
(Не уверен, впрочем, что Энн это не выдумала.)
– Есть немножко. – Энн вздохнула, и я понял, что она, как бывало когда-то, не спешит прервать разговор, может сейчас разговаривать со мной не один час, задать множество вопросов (например, почему я никогда ее не описывал) и ответить на множество моих, смеяться, гневаться, забывать о гневе, вздыхать, ни до чего не договориться и заснуть с трубкой в руке и так затушевать все случившееся. Самое подходящее было время спросить, почему в Онеонте на пальце ее не было обручального кольца, не завела ли она любовника, не разругалась ли с Чарли? Ну и задать другие вопросы: действительно ли она верила, что я никогда не говорил ей правду и что тусклые правдочки Чарли лучше моих? Считала ли меня трусом? Знала ли, почему я никогда ее не описывал? Вопросов у меня много. Да только я обнаружил, что они не имеют значения, что некая темная, окончательная магия лишила нас способности с интересом слушать друг друга. И это странно. – Тебе удалось достичь за эти два дня чего-нибудь существенного? Надеюсь, что так.
– До каких-либо текущих событий мы в наших разговорах добраться не успели, – ответил я, чтобы порадовать ее. – Я ознакомился с большей частью его воззрений. Мы обсудили кое-что важное. Могло получиться и получше. Он мог бы вести себя получше. Не знаю. Случившаяся с ним беда все оборвала.
Я прикоснулся языком к ноющей, прокушенной щеке. Обсуждать с Энн подробности мне не хотелось.
– Вы так похожи один на другого, что мне грустно становится, – печально сообщила она. – Я даже в глазах его ваше сходство вижу, а ведь глаза у него мои. Думаю, я слишком хорошо знаю вас обоих. – Она вздохнула, а затем: – Что собираешься делать в праздники?
– У меня свидание, – с несколько чрезмерным напором ответил я.
– Свидание. Хорошая мысль. (Пауза.) Знаешь, я стала какой-то безликой. Поняла это, увидев тебя сегодня. В тебе ощущалась личность, хоть я и не сразу тебя узнала. И мне стало завидно. Одну часть моей души заботит очень многое, а другой как-то все едино.