Речка была пустынна. Где-то внизу, под обрывами и травянистыми скатами, замерла стеклянная голубизна воды. Большое, разорванное на рыхлые клочья облако колыхалось в реке, медленно погружаясь в донную синеву. Тогда под ногами разверзалась захватывающая дух высота, и писарь отводил взгляд. У противоположного берега обсыхали огромные мшистые валуны, желтели на солнце теплые песчаные осыпи.
Пришлось одолеть все три версты. Но и большой перекат оказался безлюдным. Речка свергалась здесь с аршинной высоты, гремела между каменных глыб.
— Что за дьявол! — выругался писарь. — Куда же он пропал? Уж не дал ли тягу с удочками?
Выйдя к повороту речки, писарь вдруг остановился. Внизу, на песчаной косе, стоял Новиков и, вытянув руку с удилищем, напряженно следил за леской. Он был бос, а черные шаровары с белыми исподниками закатал выше колен, чтобы удобнее бродить в воде.
Занятие, за которым застал писарь ссыльного, было явно непредосудительным, и он почувствовал досаду и разочарование. Стоило ли бить ноги в такую даль! К тому же Новиков норовил поймать рыбу за двести сажен от подходящего места, где ни один порядочный человек не забрасывал лески.
— Эх ты, рыбак!.. — с сожалением сказал писарь и тотчас спрятался за лиственницу.
Изумленно вытягивая шею, смотрел во все глаза. Откуда-то из-за огромной коряги, позади Новикова, вывернулся другой человек и тихо свистнул. Ссыльный обернулся…
Ах, досада! Отсюда, сверху, нельзя разобрать слов.
Они обменялись, кажется, лишь двумя-тремя фразами, потом Новиков кивнул наверх, прямо на писаря, и оба стали подниматься по лесистому скату к избушке.
Писарь дал им подняться до тропы и спрятался за можжевеловый куст. Люди прошли в двух шагах, исчезли в охотничьей избушке — керке, той самой, что издавна стояла у переката и дала ему свое имя.
В одну минуту писарь оказался позади керки, приник к щели между бревен, откуда вывалился пересохший в труху мох.
В избушке было сумрачно и тихо. Глаз наблюдателя уперся в широкую спину ссыльного. Больше ничего не удалось разглядеть.
— Клюет? — с удивлением услышал он нелепый и какой-то обидный для себя вопрос в избушке. Это спрашивал Новиков, упорно не желая сдвинуться в сторону и расширить кругозор писаря.
— Клюет здорово, дядь Илларион, — с заметной усмешливостью в голосе сказал кто-то в ответ, — не то что мелочь, но и крупная рыба пошла, несмотря на… ненастную погоду.
— Да-да, погода… — почему-то вздохнул Новиков. — Того и гляди, порвет сети, хоть ты что!
— Добрый ветерок потянет, — глядишь, и разбегутся тучки.
Замолчали.
— Щук не встречал? — вдруг спросил Новиков.
— За пескарями не охотятся, — ответил его собеседник. — Притом в сию сторону они не глядят: от больших озер ждут поживу… На завертку приготовили? — спросил незнакомый.
— Есть. Кури.
В избушке зашуршала бумага, черная спина с потными лопатками сдвинулась наконец в сторону, человек повернулся боком, и наблюдатель с восхищением и ужасом увидел близко от себя две жилистые руки, сжимавшие пачку белых листков.
«Вот оно!..»
Две другие руки, поменьше и погрубее, в ссадинах, бережно перехватили пачку листовок.
— Пройдешь? — уже откровеннее спросил Новиков.
Ответа не последовало, — наверное, тот кивнул головой.
Писарь поднялся и, осторожно ступив за куст, вдруг со всех ног бросился к деревне. За избушкой, на сырой моховине, остались брошенные ведерко и удилище.
…Вечером сторож волостного правления долго прохаживался у дома Батайкиных, пытаясь заглянуть в окно, и дважды напугал старуху. Потом покинул улицу и неожиданно появился во дворе откуда-то с задов.
Дверь отворилась с тихим скрипом. Старик просунул в избу волосатую голову, огляделся по сторонам. Потом, убедившись, что старуха уже убралась на печь, выразительно кивнул постояльцу: выйди, мол, на минутку…
Андрей вышел.
В темном чулане дед придержал его за руку.
— Ты, Степаныч, вот чего… Ты гляди, как бы не приключилось чего. Замечен ты, слышь, на рыбалке. — И зашептал еще тише: — Писарь уехал днем к становому. Гляди сам. Я, сынок, в этих делах мало смыслю…
Он высвободил пальцы из горячей руки Андрея и так же тихо вышел за двери.
Ночью он исправно наблюдал за окнами дома, сидя на влажном от росы крыльце волостного правления.
Сереговские заводы не работали. Пантя, поджидавший друга в лодке, еще издали по виду возвращавшегося Якова понял, что дело плохо.
— Ну как? — спросил он.
— Плохо, — буркнул тот и принялся с ожесточением разламывать буханку хлеба, купленную в трактире. — Ешь! Подыхать, что ли, все собираются? Никого не берут. Соль, говорят, не нужна стала. А мясо у Чудова червями пошло!
Пантя медленно жевал пресный хлеб, испытующе поглядывая на товарища. Яков становился злым, не похожим на самого себя.
— Ну, так как же? Может, со мной на Мотовилиху, а?
Яков отрицательно покачал головой, оттолкнулся веслом от берега.
— Знаешь что, Пантя! Давай-ка я спущу тебя лодкой в Усть-Вымь. Нечего тебе ноги бить пешком. А там разойдемся. Я на Ухту пароходом думаю махнуть, к одному человеку.
— Кто тебя там ждет?
— Гарин. Есть такой человек хитрый. На глазах надул двух купцов в Весляне. Жулик! А меня крепко звал в проводники, да я по глупости отказался…
— Сам же говоришь, что жулик?
— Э-э, собака своих не кусает. Мы с Филиппом его на Роч-Косе из прорвы вытащили…
— Гляди, а то дойдет до денег — и позабудет, что ты свой.
— Не позабудет, — мрачно пробурчал Яков.
— Тебе видней…
Лодка неторопливо спускалась вниз по течению. Мимо проплывали зеленые берега с прошлогодними, заброшенными остожьями и новыми, аккуратно очесанными зародами, с черными, будто обугленными, деревушками. Лесные керки выглядывали из ельников, готовые с первым снегом принять охотников.
Яков сидел, опершись на локоть, и думал. Его манили эти лесные избушки с их знакомой тишиной и одиночеством, с незапятнанной справедливостью леса, семипудовой усталостью многоверстной погони за зверем и сладким отдыхом после.
Эх, ушел бы он снова в это родное и привычное странствие, позабыл бы страшную правду о людях, глубоко засевший в душу свист падающей сосны и запоздалый вопль: «Берегись!..»
Ушел бы от них Яков в лес, да сегодня жить нечем.
В Усть-Вымь приплыли поздно вечером.
— Пешком пойду, — сказал Пантя, прощаясь. — Тут уж недалеко до дома, нечего время терять. Дня три отдохну, да и в Пермь…
Он ступил на берег, подкинул пустую торбочку.
— Покуда!
Яков все думал о чем-то. Потом сунул руку в карман.
— Подожди, Пантя… Бери трояк на дорогу. И вот еще: передай Агашке червонец. Скажи, что больше не заработал я… — Пантя взял дрогнувшей рукой замусоленные бумажки. Яков отвернулся в сторону, невнятно добавил: — Зайди к ней. Пособи, коли неуправка в чем… Все же не чужой человек. А?
Пантя крепко пожал его руку.
— Спасибо, Яш… Не забуду этого! Спасибо!
И ушел вверх по угору своей размашистой походкой. Яков, опустившись на банку, долго смотрел ему вслед.
На восходе солнца Вымь курилась тонким туманом. Теплое и росистое утро ласкало берега, в плесах билась красноперая рыба — язь, а над стрежнем из быстрины взвивались серебряные хариусы.
Пришлось опять подниматься вверх по реке — пароход только недавно ушел в Весляны и ожидался не скоро.
Яков стоял на корме и неторопливо отталкивался шестом. Верстах в двух от села, когда он огибал песчаную косу, за излучиной, там, где над водой поднимался невысокий крутояр, из-под ольхового куста встал человек, махнул рукой:
— Эй, хозяин!
Яков оперся на шест, придержал лодку.
Человек в черном, городского покроя пиджаке опять поманил его рукой. Крикнул вполголоса:
— Перевези на тот берег!
Что за удивление! Человек как будто был знаком Якову. Мать честная, кажется, батайкинский постоялец!
Лодка упруго подалась вправо, наперерез волне, скользнула к кустам. Так и есть, ссыльный. Тот самый непонятный человек, который первый сказал, что жаловаться в жизни некому…