Ефим Парамонович отлично видел, что за народ прибывал на рубку. То были заморенные неудачники, не однажды битые самой судьбой и терявшие из-за лишней косушки последний грошовый заработок, или же местная зеленая молодежь с Вычегды и Выми, от бесхлебья потянувшаяся в сезонщину. Первые давно привыкли к унижениям, и, стало быть, с них без зазрения совести можно было драть три шкуры, а вторые не знали истинной цены ни своим рукам, ни своим прожорливым желудкам, для них тоже сошла бы любая арифметика. И те и другие не заслуживали снисхождения еще и потому, что Прокушев сам недавно испытал всю безжалостную, нешутейную силу судьбы и собирался мстить ей.
Сначала его удивило решение Никит-Паша платить рубщикам высокую поденную плату. Он, конечно, установил бы выгодный урочный расчет. Но Козлов и тут оказался дальновиднее: он велел начинать рубку от Ухты на юг и этим избавил себя от лишних замеров просеки и понукания. Каждого рубщика тянуло домой, в обжитые места, и каждая верста прорубки приближала его к цели.
— Языком подгонять людей не след, — напутствовал Никит-Паш своего доверенного. — Этого не моги, Ефим. Народ этого не терпит. Видал на юге, как на крупорушках и маслобойнях лошадей по кругу гоняют? Нет? Зря, это тебе грех не видать.
Прокушев вникал в слова хозяина.
— Там, слышь, главное водило стоит на месте. Зато круг, по коему скотину гоняют, колесом ходит и с наклонцем. Привяжут лошадей к водилу, а потом мирошник выбьет клин, кружало и поплывет из-под копыт назад: хошь не хошь — переставляй ноги. Дальше — больше. Ни кучера, ни погонщика, а коняги в мыле, пока хозяин всю механику не остановит. Вот!
— Скоро комарики зазвенят, Ефим, — лукаво напомнил под конец Никит-Паш. — Это тебе лучше любого уговорщика. Я их давно в деле проверил…
Прокушев испросил еще одно условие — расчет с Чудовым за припасы вести самому от рабочих — и с тем принялся за дело.
После того как на третьей версте убили безрогую матку лосиху, Прокушев отобрал ружья.
— Земство узнает — шкуру спустит за такое подобное, — пояснил он толпе озадаченных людей, собравшихся у его палатки.
Кто-то догадался, забубнил в толпе:
— Не хочет, сволочь, чтобы даровое мясо ели!
Ефим Парамонович пригляделся сбоку к ершистому, догадливому пареньку в рыжем зипуне, с нагловатыми, хориными глазами и синим, злым ртом на побитом оспой лице. «Народ больно злой, и соврать не дадут…»
— Ты кто? — спросил Прокушев.
— Не видишь? Образ и подобие господа бога.
— Звать, говорю, как?
— Меня-то? А тебе не все ль равно? Фомкой, положим, зовут…
— Черта ль мне в имени! Я пофамильно вас, иродов, должен знать. Потому — урядник требует.
— Ну, возьми на заметку. Фомка Рысь, беглый, — ехидно скривил свои тонкие губы-змейки парень. — Продашь — большой барыш будет, не меньше гривенника дадут.
— Ворюга?
— Вроде того…
— Ну что же, что ни рукомесло, то и промысел. Лес рубишь?
— А то как же! Мне этой просекой как раз домой…
— Ну-ну, руби… Рысь! — с презрением окинул его с ног до головы Прокушев. Глядел с прищуром, словно прицениваясь к щуплой фигурке, до края переполненной человечьей злобой, — Какая уж там рысь! Хорек!
«И дьявол их знает, кого только не несет сюда! — встревоженно подумал он. — Этот беспременно бузу тереть будет…»
Рано утром привалила новая ватага, душ двадцать. У одного скуластого, белобрового вычегодца за спиной болталось старинное курковое ружье. Прокушев зазвал его к себе в палатку.
— Ружье сдай, — сказал он по-коми. — Потом получишь обратно.
Парень отрицательно качнул головой.
— Да ты не бойся, не пропадет! — обнадежил Прокушев. — Свои люди? С Вычегды? По обличью вижу… Звать-то тебя как?
— Яков Опарин, — с каким-то усилием отвечал парень, будто решаясь на трудное дело. Переступил с ноги на ногу, решился: — А ты, значит, и есть самый Прокушев?
Ефим Парамонович довольно усмехнулся: «Далеко, стало быть, слух идет! Хорошо!» Но парень хмуро уставился ему в глаза и заговорил вдруг о каких-то пятнадцати рублях.
— Да кто взял-то их у тебя? — недовольно переспросил Прокушев, еще не докопавшись до сути дела. — Становой взял? А чего же ты ко мне привязываешься?
— Отец за тебя поручался, за тебя и пропали деньги,
Прокушев!
— Так не бывает. В полиции с меня спрос. И дела с тобой я не имел, — сухо отрезал Ефим. «Каких только дураков нет — и посля бани чешутся!» — мелькнуло в голове.
— Отец твой помер, я с судом разделался — значит, и концы в воду. Волостное правление о том могло печатью заверить. Аль не сообразил?
— Деньги становой взял за тебя! — упрямо топтался на месте Яков. — Имеешь крест — отдай, не греши. Я тебя не обманываю! Мне на зиму хлеба надо…
Прокушев опять усмехнулся:
— Мало бы что кому надо! Мне венскую гармошку да тройку с бубенцами теперь бы в самый раз с разорения, да мошна пуста. Деньги — они счет и порядок любят, а ты выкинул становому дарма полтора червонца, а теперь виноватых ищешь. Не годится, земляк! Вот прорубку кончим — получишь на хлеб и водочку…
Парень безнадежно махнул рукой и вышел вон. Ружья не отдал.
В конце просеки жарко лаяли топоры.
Последние обхватные сосны и ели были спилены и откачены за бровку. Просека падала вниз по угору, где на мшистом болоте толпились трепещущие березки.
Яков вынул из-за пояса топор, направился по песчаному косогору к зеленевшим зарослям можжевельника и щетинистого мелколистого ягодника.
— По-о-берегись!!
Высокая тонкая елочка шла прямо на него, поперек просеки. Яков шагнул в сторону, недовольно глянул на рубщика. Заморенный рябоватый паренек скалил мелкие, звериные зубы с черной щербинкой посередине.
— Гляди в оба!
— Лес валить не умеешь, — хмуро заметил Яков. — Кто же так делает — поперек дороги?
— Не умею. А на черта мне уметь? Тоже наука! — Парень вдруг вышел из-за куста, заинтересованно приценился к незнакомцу.
— Ружье не отдал?
— Нет… Куда мне без ружья?
— Молоток. Подрастешь — кувалдой будешь, хвалю! — и протянул руку. — Давай вместе хлебать кручину! Веселее, хоть ты и зырянин. Меня Фомкой зовут…
Яков усмехнулся: «Чудак какой-то. Пришел на рубку, а путем к сосне приступить не умеет. Все они, русские, в лесу — что малые дети».
— А ты откуда? — спросил Яков.
— И сам не ведаю! Сейчас с Пустозбрска на юг правлюсь. Мне эта рубка в самый раз, по дороге! — И неожиданно переменил тон: — У тебя пожрать не найдется?
Присели на бугорок. Яков достал краюху хлеба, разломил пополам. Парень впился жадными зубами в мякиш, судорожно задвигал кадыком.
— Со вчерашнего дня, понимаешь, ничего не жевал… Всю дорогу пробавлялся в охотничьих избушках. Это у вас здорово заведено — оставлять припас бродячему человеку. Люблю зырян, хороший народ! Только вот Прокушев сволочь. А ружье ты правильно не дал. Он, дьявол, не хочет, чтобы народ тут пищу себе промышлял! Остальные послушались, сдали. Слабоваты!
— А ты бы не отдал?
— Еще чего! Такая штука может крепко пригодиться…
Яков отломил парню еще кусок. Тот утомленно разжевывал корку, причмокивая языком.
— Спасибо, брат, — уже без шутовства, вставая с земли, сказал он. — Живым отсюда сплавлюсь — передачу тебе из Крыма пришлю. Понял?
Яков засмеялся. Он не знал, о каком Крыме шла речь, но слово показалось сказочно заманчивым, духовитым, как медовый пряник.
Они спустились вниз. Моховое болото, как губка, было напитано водой. Ноги чуть не по колено утопали в подушке сфагнума и тотчас же заливались водой. Старые тобоки Якова промокли, холод заковал ступни в лубяные колодки. Надо было выжать из себя седьмой пот, чтобы продержаться до вечера, и Яков с жаром взялся за топор.
— Эк дурни! — вдруг сказал Фомка и, подмяв под себя куст, стал разуваться, — Брось-ка, парень, давай босиком! Обувку к ночи надо сухой держать, а то околеть можно.