Париж, 1940 Стена («В окне моем неровная стена…») В окне моем неровная стена вечерним золотом озарена, а снизу, со ступени на ступень, по ней скользит, едва заметно, тень. Все выше, выше к трубам дымовым, все ближе к небу этот синий дым, еще немного — станет он мутней, поглотит стену и растает с ней. И всматриваясь в медленную тень, я чувствую, как умирает день, как уплывает в звездные поля усталая, вечерняя земля. Париж, 1940 Нищий («В городском саду за рекой…») В городском саду за рекой, под каштанами, день-деньской старый нищий сидел на пне, всякий раз попадался мне. Всякий раз минувшей зимой, через сад проходя домой, десять су я совал ему в утешительную суму. Он был очень убог и тощ, — на посту и в холод и в дождь, как заморщенный серый гриб, к придорожной траве прилип. Всё о чём-то просил старик, но в его слова я не вник; что-то шамкал беззубый рот, да понять я не мог весь год. А недавно я мимо брёл, никого в саду не нашёл, — только пень торчал сиротой над примятой слегка травой. И с тех пор, уж не первый день, мне мерещится этот пень, и на сердце комом тоска. Видно — я любил старика. Париж, 1940 Шарманка («На темный перрон полустанка…») На темный перрон полустанка, под утро — ни свет ни заря, плетется хромая шарманка, поет, надрывается вся. Хоть голос у немощной звонок и в ней человечья душа, никто из вагона спросонок в окошко не бросит гроша. От века закон одинаков на всех перепутьях земли. И старенький вальс не доплакав, умолкнет шарманка вдали. Париж, 1940 Певица («В четверг под моё окно…») В четверг под моё окно приходит женщина петь. Пусть ей-то уж всё равно, да жуть на неё смотреть. Во взоре не то вопрос, не то, как ножом, печаль, и грязная прядь волос бахромкой седой — на шаль. А песню поёт она такую — хоть плачь навзрыд, всю душу мою до дна призывной тоской пронзит. Любого греха страшней, нельзя никому простить. И хочется крикнуть ей: Неправда, не может быть! Париж, 1940
Луна («На соседнюю крышу…») На соседнюю крышу я смотрю из окна, ослепительно в крыше отразилась луна. Изумруды, алмазы весь усеяли скат, в изумрудах, в алмазах черепицы горят. Как безводный колодец — этот нищенский двор, днем все серо в колодце: люди, камни и сор. А сейчас! На часовню он похож, у дверей — как лампады в часовне огоньки фонарей. Ночь, угодница Бога, лунным дымом кадит, закоулок убогий жемчугами кропит, и над городом крылья простирает окрест, серебристые крылья озаренных небес. Париж, 1940 Сказка («Умчи меня, мой демон, в ту страну…») Умчи меня, мой демон, в ту страну, где луч небес не угасает и вечную баюкает весну, где сонь — как явь, и явь подобна сну, и солнце полночи сияет. Там вольно дышит все, что никогда не смело быть в подлунном мире. Там каждый миг рождается звезда, и возвращаются назад года, и всех морей просторы шире. Там в заросли вещун-единорог, водой болотной плещут бесы, там карлики лесные с ноготок, и папоротником цветущий лог, и в башнях пленные принцессы. Там в океане ласковая мель, где разговаривают волны, и в гавани из призрачных земель с товарами приходят и досель Синдбада расписные челны. Там — родина моя, волшебный град, где мудрые владычат феи, и за семью замками сторожат сто рыцарей заговоренный клад, кольцо с мизинца Дульцинеи. Прага, 1922 Венеция I. «Ленивый плёск, серебряная тишь…» Ленивый плёск, серебряная тишь, дома — как сны, и отражают воды повисшие над ними переходы и вырезы остроконечных ниш. И кажется, что это длится годы… Скользить луна по черепицам крыш. И где-то песнь. И водяная мышь шмыгнет в нору под мраморные своды. У пристани заветной, не спеша, в кольцо я продеваю цепь. Гондола покачиваясь дремлет. Чуть дыша прислушиваюсь: вот, как вздох Эола, прошелестит издалека виола… И в ожиданье падает душа. |