Схолия
Интересно, как Пушкин почти сразу уверовал в легенду о Марии – в отличие от многих современников своих – включая Мицкевича. Наверное, к каждому писателю идет его материал!
Имя Мария с этих пор не покинет его до конца: до Маши Троекуровой в «Дубровском» и Маши Мироновой в «Капитанской дочке». Не только «Бахчисарайский фонтан» или посвящение к «Полтаве» озарены этим именем и воспоминанием. «Твоя печальная пустыня, – Последний звук твоих речей – Одно сокровище, святыня, – Одна любовь души моей»… Поди-пойми – почему это посвящение до сих пор оставляет в сомнении исследователей относительно адресата поэмы: здесь все так явственно! «Последний звук речей», конечно же – последнее свидание с Волконской (Раевской) перед ее отъездом в Сибирь – об этом после). Но главное – сам сюжет, где, помимо Петра, Мазепы, Кочубея, поединка власти с гордыней и мятежом, столкновения двух правд: Человека и Государства – есть еще трагическая история любви юной девушки к старому мятежнику. (Волконскому в пору приговора по делу декабря 1825-го – почти 38. Это – если не старость, то далеко от молодости, очень далеко. – У каждого века – свой возрастной ценз. Пушкин в 36 писал жене: «Но делать нечего. Все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком…» 25 сент. 1835.)
IX
От одиночества в доме он бежал в поля – и там тоже был одинок. До всего, что с ним стряслось – до этой остановки на пустынной станции (Михайловское) – он всегда торопился. «Я любил и доныне люблю шум и толпу и согласен с Вольтером в том, что деревня est le premier…[11] Он был человек толпы. Ему было куда спешить. Он любил барахтаться средь тесных человеческих стойл – где сама теснота есть свобода и возможность бесконечного узнавания чего-то нового. Любил оттачивать без конца собственную мысль о точила других мыслей, тешиться своим признанием в мире… Любил общество – мужское, не менее, чем женское. Вообще, человеческое множество, сумятицу – катался в ней, как сыр в масле – театр и итальянская опера, балет – бесконечное мелькание нежных тел и тонких ног, эта роскошная пантомима неназванных чувств и невысказанных желаний; раскланиванья, расшаркиванья; игру взыскательных лорнетов, что на каждом шагу стремятся обнаружить не встреченное в жизни; пляжи, уставленные шезлонгами под цветными зонтами, где так приятно примечать под навесами знакомых, особенно дам – и ощущать нежданные толчки пульса от волнующих предчувствий и сладких снов наяву, ловить взором – то, что можно уловить, и оставлять пристрастному воображению то, что скрыто… К тому ж… вспомним, он был вундеркинд – почти сыздетства привыкший к похвалам. Хлипкая порода! Он привык, что называется, «вертеться в кругу», где каждый по-своему знаменит – и, вместе с тем, все равны – хотя и кто-то (тот же Жуковский или Карамзин) как бы, «еще равнее».
А тут – стоп! Остановка. Станция в лесу. Говорят, эмиграция – это встреча не с кем-то, но с самим собой. Изгнание – тоже. Его тоже ждала теперь встреча с собой. Кто он и что он?.. Он терялся в догадках. Перед этой встречей он был беззащитен – как все мы.
Он уезжал с утра в поля – еще до завтрака – и поля с перелесками поглощали его, вбирали в себя и ставили перед ним все те же вопросы. Сумеет ли он сейчас… один? Без волшебства общений, без пышных красок куртуазного бытия, без надежд и разочарований – что сами по себе не менее значимы для тонкой души, чем надежды и сны, – сохранить все, что заложено в нем? И не только сохранить – умножить! Умножить… Тоска! Грустное чувство. Печальное чувство.
Люстдорф баюкал его в колыбели несбыточного – но это было! И целых два часа! Или два с четвертью… Самая лучшая женщина на свете принадлежала ему. То была ее воля. Ее желание. Томительная власть тела над духом. Дух вечен. Тело рассыплется прахом. Потому оно и так прекрасно, что это только миг. Мгновенье бытия. Потому тело сильнее и… Какое счастье! Безумие. Счастье. «В глазах ее башенки Белой церкви!.. Родовое гнездо гетманов Браницких…» Подумаешь! Вы – сноб, мой друг! – а в снобизме всегда есть нечто, что в тесном лондонском кругу зовется vulgar… Пусть башни. Пусть вся Украйна – с ее пылкими сынами и ветреной степью. Все равно – в ту ночь – она любила только его. – Даже если то был день, конец дня. Два часа. Унылые немцы-хозяева делали вид, что ничего не замечают. Он отдал им все, что было у него в кошельке, чтоб они не замечали. Чтоб только осталось на извозчика – на обратный путь. У него вечно нет денег. Отец всегда жалел ему денег. Нелюбимый сын. Кажется, родители все еще сожалеют – что талант достался не тому из детей. Нелюбимому. Сам он чувствует в себе нечто моцартианское. Но отец его – не Моцарт-старший. Как его звали? Леопольд! Которому ничего не пришлось доказывать. Он сразу узнал в слабых звуках, извлекаемых сыном из пискливого клавесина – голос Бога. Беда! Если ты должен что-то доказывать миру – и приходится начинать с собственного отца. С этим надо смириться. Люстдорф. Он лелеял в себе запах той комнаты. В любви все прекрасно.! Так-то-с, уважаемый мсье Раевский! Мой друг! Мой жестокий воспитатель! Можно подумать – вы сами не ходите на горшок! Меня изгнали из Рая. Изгнанник Рая. Как чувствовал себя Адам? Но он был не один. Интересно, она-то чувствует – изгнание? Или покорно сучит шерсть обыденно сти? Пред лицем чиновного мужа и безнадежных поклонников? Напоминающих собой пенелопиных женихов?..
Все равно. Он испытал бессмертие. Теперь можно умереть. Сейчас он умрет. Он пережил главное в жизни. Все остальное – мелочи. Стихи? И стихи умрут. Пустяки. Кто-нибудь напишет – другой. Кто сказал, что за Пушкина никто не напишет? Слова бессильны. Недаром древние начинали со статуй… С того, что воссоздавали женщину в камне. Это стремление сохранить истинно бессмертное… Тело. Люди уйдут, слова отомрут. Только камни останутся… Тела, изваянные в камне. Странно – что они так чувствовали женское тело – эти бардаши-греки. Куницын рассказывал – все сплошь были мужеложцы. Все творцы нашей цивилизации. Целая философия – на этом… А как же тогда – Афродита? Он говорил, что они и мылись лишь раз в месяц (и то не всегда). Представить себе – как мог пахнуть такой солдат-Архилох! Или сам Сократ… А их Диотемы – музы женского пола, не подмывались, кажется, вообще – но лишь умащивались благовониями. Тоскливо. Они жили в городах, в которых нечистоты текли в желобах, прямо вдоль улиц, как в той татарской деревне, что встретилась на пути, когда… В городе Пафосе, на Кипре, где великий Пигмалион создал свою Галатею – дерьмо стекало прямо в источник Афродиты. О, пенорожденная – из какой пены ты вышла?
Как-то, поздним утром, сходя с коня и понимая, что опять опоздал к завтраку – Александр опустил повинные очи долу и увидел… Что ноги коня – все мокрые, волоски послиплись, и чего к ним только не наприлипало: желтые травинки, мелкие жухлые листики, сырые комья темной грязи… Осень! Он и не заметил. Солнце над ним стояло несветлое и нетеплое. Растекшееся – как деревенская баба. Вдалеке стая птиц медленно разворачивалась, уплывая на юг. – Кто-то летел на юг – и только ему воспретила судьба. Изгнанник Рая?.. Он оглядел ноги коня, свои сапоги – тоже в осеннем убранстве. Ноги коня – сапоги, ноги коня…
Из Одессы, хоть плачь! Ни строчечки, ни письма! Сердце вести просит!.. Единственная молитва, которая стоит того, – это молитва о любви. Он не зря стал писать роман о любви.
И вовсе не о любви токмо… О любви и смерти – так точнее!
Эти тригорские дуры, верно, будут уверены – что, сидя здесь, он пишет роман с них! В самом деле… и мать есть, и няня. И барышни… каждая из которых могла бы сойти за Татьяну, либо Ольгу. Что с того, что он придумал их там, где их и в помине не было?
Он снова стал бывать в Тригорском, чем очень обрадовал – и сестру, и всех тамошних. «А то, мой брат, суди ты сам – Два раза заглянул – а там, – уж к ним и носу не покажешь…» Смешная штука – жизнь! Стихи так легко вторгаются в нее и мешаются с ней. Не успел сочинить фразу – и она уже живет своей жизнью – и вдруг оказывается, что она и есть жизнь.