— Работаешь?
— Нет.
— Что делаешь?
— Пока сижу у себя в комнате. Много чего нужно обдумать. Стараюсь понять…
— Что именно?
Он не сказал, что именно.
— Но я готовлюсь, готовлюсь, — туманно добавил он.
— К чему?
Крейг не ответил. На меня накатила страшная тоска от одной мысли, как Крейг сидит у себя в комнате и обдумывает что-то, старается что-то понять, к чему-то готовится.
— Собираюсь стать ди-джеем. Перенести все из Англии в Нью-Йорк, — дал он запоздалый ответ, в правдивость которого не думаю, что сам верил.
— Ну и как в Гарлеме? — задал я волнующий меня, насущный для меня вопрос.
— Бедность, — равнодушно бросил Крейг. — Зайдем сюда.
Мы вошли в полупустой бар на Сент-Маркс, уселись за столик. Подошла хорошенькая девушка взять заказ.
— Гормоны, — буркнул ей вслед Крейг. — Конечный этап. А руки все же мужские. И всегда будут. Смотри на руки, Миша. Всегда смотри на руки. Руки все выдают. Зеркало души, можно сказать, — рассмеялся он.
Мимо нас проплыло нечто черное, длинноногое. Оно было красивее самой красивой женщины, транссексуал.
— Непонятые и оскорбленные, — с той же горечью указал Крейг в сторону женоподобных типов в углу. — Так, по-моему, называется произведение Достоевского?
— «Униженные и оскорбленные».
— Тоже сойдет, только эти никогда этого не признают.
Принесли чай. Он стоил около восьми долларов. В голову пришла мысль, что в этом месте за то, чтобы любоваться на этих людей, взимается особая плата. Я смотрю на силуэты у бара. Они вывернуты наизнанку. Сквозь тщедушные тела просвечивают искалеченные души. Души вывернуты наизнанку еще больше. Фигуры возле бара неожиданно начинают двигаться в танце. Один, с платком на голове, делает это, унося тебя на восток. В его движениях нет задора, но их отточенность граничит с гениальностью. Танец семи покрывал Саломеи. В публике нет восторга, какой был у царя Ирода. Есть обреченность. Как будто в вознаграждение будут просить их головы. В том числе и танцующего.
— У Достоевского все герои с надломом, так ведь? — Крейг медленно размешивал сахар в стакане. — Запутанные. Я с ней, как воздушный шар: снялся с места и поплыл по воздуху! — выдохнул он.
— С кем?
— С Хелси.
— Твоя гонконгская девушка?
Восьмидолларовый чай Крейга уже почти остыл, но он все равно к нему не притронулся.
— Каждую минуту обдумываю, что я сделал неправильно. Что изменил бы теперь. По поводу любой вещи, что со мной происходит, любого эпизода я представляю, что бы было, если бы в это время Хелси была рядом. Сказал про мужские руки у официантки — и Хелси засмеялась.
Он замолчал. Я надеялся, что он больше он ничего не скажет. Как Крейг сидит один у себя в комнате в Гарлеме, обдумывает, хочет понять, готовится, сейчас я видел особенно отчетливо. Мне было от этого тяжело.
— Хелси, — прервал я наконец паузу. — Сколько тебе было лет, когда у вас был роман?
— Четырнадцать. — Я повторил: — Четырнадцать.
Мне больше нечего было сказать. Крейг попал в комнату в Гарлеме, должен был там оставаться, не должен был выходить оттуда.
— Меня бросила девушка — сказал я. — Не получается сообразить, как она могла это сделать. Я понимаю, что сходятся и расходятся. Но она ведь меня любила. Все равно что близкий человек завел в подворотню и отнял кошелек. — Я повертел головой. — Такое впечатление, что Нью-Йорк потерял краски: был цветной, стал черно-белый. Наказание за все, что я вытворял в Англии, — по-моему, оно наступило только сейчас. Манхэттенские улицы, по которым я брожу, обесценились. Совсем недавно мы с ней были в клубе всего в паре дверей отсюда…
— Понял, — неожиданно сказал Крейг.
Вид у него был довольный.
Мы вышли на улицу. Взгляд Крейга оживился.
— Мне легче дышится после того, что ты рассказал. Все ощущения стали свободнее. — Он с интересом оглядывал дома Сент-Маркс. — Ты сейчас куда, Миша? — он посмотрел на меня, как будто только сейчас встретил и рад встрече.
— Домой.
— Ты уверен, Миша? А то бы погуляли по городу. Ведь так давно не виделись! Рад тебя видеть, Миша. — Он правда смотрел на меня, будто только что наткнулся.
— Мне надо домой, Крейг. Устал. И завтра мне на работу.
— Может быть, созвонимся?
— Может быть. — Я безо всякого сожаления пожал ему руку и пошел.
Транссексуал с компанией стоял на улице в ожидании такси. Я встретился глазами с этим длинноногим шоколадным созданием из другого мира. Оно с жалостью посмотрело на меня.
* * *
После окончания рабочего дня я в пустой комнате заполняю ведомость отсутствующих и присутствующих. Входит начальница Фрида. За ней, переваливаясь, идет Даниэлла. Как всегда, улыбается.
— Даниэлла, мне надо с тобой поговорить, — говорит Фрида.
Она развалилась на стуле и положила ноги на стол. В этом есть какая-то отталкивающая сексуальность. Я стараюсь не смотреть на нее и склоняюсь над бумагами. Но она не унимается.
— Миша, ты ведь не против, если я поговорю с Даниэллой?
Я выдавливаю из себя среднее между «нет» и «ну». Фрида поворачивается к Даниэлле.
— Ты была красивой девушкой, Даниэлла, — начинает рассказывать она, похоже что мне, — красивой привлекательной девушкой. — Все это выговаривает с необычайной вальяжностью. — У тебя был любимый брат. Как его звали, Даниэлла?
— Его звали Тревером. — Даниэлла больше не улыбается.
— И что с ним случилось? — Фрида лукаво взглядывает на меня. — Он покончил жизнь самоубийством. И ты отказываешься об этом говорить. Ты ешь. Ты ешь так много, что тебя тошнит. Но ты все равно ешь. — Фрида скрестила тощие ноги. Теперь они у нее обнажены до верха. — Вот почему ты такая немыслимо толстая, Даниэлла.
— Зачем он убил себя? — начинает хлюпать носом Даниэлла, бросив эту фразу в пустоту. Она не в силах смириться с чудовищной несправедливостью, она задала напрашивающийся простой вопрос, и на него не может быть найден ответ.
— Да, Даниэлла, он бросился под поезд, — неумолимо продолжает Фрида, как если бы издевательство с недавних пор стало новым видом терапии. — Его разрезало на мелкие куски. Ты должна признать, что его нет и что ты его никогда-никогда…
— Его нет!!! — воет Даниэлла истошным голосом.
Я иду сдавать бумаги. Вслед мне летят вопли Даниэллы.
Стою на остановке, жду поезда, и мне очень хочется домой.
— Миша?
Оборачиваюсь. Фрида.
— Куда направляешься?
— Домой, — я сам удивлен, какого труда мне стоит произнести такое легкое слово, когда напротив меня стоит она.
— А где ты живешь?
— В Бруклине. — С таким же трудом.
— Я тоже. В какой части?
— Не знаю. — Она мне так противна, что голова, действительно, отказывается думать.
— А что делаешь сегодня вечером, знаешь?
Подходит поезд.
— Проводишь меня до дому?
Двери открываются, люди начинают входить внутрь. В последний момент я отстаю и прыгаю в соседний вагон. Интересно, выгонят меня за это с работы? В эту минуту я просто не переношу людей, на дух. Боже, как их много! И мне надо тащиться с ними до самого Бруклина. Над дверьми вагона висит та же реклама мужского и женского белья с Летицией Кастой в окружении молодежи. Первый раз я ее видел, когда ехал в клуб встречаться с Полиной. Вагон забит до отказа, но в конце, как островок посреди океана, как оазис — три пустующих места. Пробиваюсь к ним, облизываясь как собака — можно забыться, можно забыться. В глубине сознания что-то говорит, что, наверное, есть причина, почему там никто не сидит. Но инстинкт сильнее.
Так и есть — бородатый бездомный выставил ноги вперед и готов записать в лучшие друзья любого, кто решится сесть рядом. Все равно присаживаюсь, уповая на свой антисоциальный имидж.
— Зачем жить? — громко взывает бездомный, заранее зная, что его никто не услышит. Даже не для себя самого. — Скажите, зачем? То, что мы на этой земле, — злая и гнусная шутка! Самое лучшее, что мы можем сделать — немедленно уйти. Но у меня и на это не хватает сил. У меня ни на что не осталось сил. Мне просто гнусно. Ой, до чего же мне гнусно!