Задирать его в таком случае было опасно. Но однажды соседям удалось увести его в пивнушку. На диво им он много пил — и пива, и водки, но не пьянел, только чувствовал, как тяжелела голова.
— Это дело! — восхищалось им застолье. — А то совсем скис…
— Наливай, наливай! — все больше входил Федор в азарт.
— Пожалуйста! Скоко душе угодно! — Застолье было к его услугам. — Развеселились, чего там! А то сидел на своих деньгах…
— Ладно, слышал, — отмахивался он.
— А чего? Был у нас один такой в прошлом году. Берег каждую копейку, жинке посылал, а она там на эти денежки ухажерчика поила…
В этих словах он почуял недобрый намек в свой адрес. Перед глазами вставал Родька со своей всегдашней ухмылочкой. Брови у Федора мрачно стали сходиться одна к другой. Вдруг он поднялся и пошел вон, задевая за стулья, за столы.
На другой день он явился в контору с заявлением об отлучке и, получив разрешение, выехал домой. Разузнать, все-все разузнать про нее и про ухажерчика. Раз не отвечает, — значит, не зря. Теперь уж на один конец!..
Все в нем кипело.
Как и в тот раз, поезд не остановился на полустанке, только немного замедлил ход. Федор спрыгнул.
А через час с небольшим уже подходил к сельцу. Осталось только поле перемахнуть. Вот оно, нагретое солнцем, медово пахнущее цветущей рожью, белым придорожным кашником. Ветер поднимает с колосьев пыльцу и несет но волнистой зыби стеблестоя, наполненного пчелиным звоном и многоголосым стрекотом кузнечиков. Федор и слышит и не слышит это гуденье поля. Он быстро-быстро шагает по тропинке, раздвигая колосья. Над головой взлетели пигалицы, заголосили. Не узнали ли его?
Но вон и конец поля, вон и воротца, стерегущие въезд в сельцо. А там, на круче, — боже ты мой! — там и домик показался. Конек, крыша, маленький мезонинчик, фасад, три оконца в завитках наличников.
Почувствовал: неуемно колотилось сердце. Сейчас он увидит и ее, и сынишку. Как начать разговор? С чего? Он даже остановился в полной растерянности. Но дом звал к себе. Нет, надо идти, идти. Чтобы скорее попасть, он пошел не улицей, а гумном, тут было ближе. Вот и тын, и поленница дров, оставшаяся, как машинально он заметил, еще с прошлого года, и проулок, усыпанный зелеными бубенчиками низко стлавшейся травы, пахнущей яблоками, и крыльцо… Он снял с плеч мешок, одернул пиджак, шагнул на крыльцо. И замер: на дверях висел замок.
Где же она, где Вовка? Огляделся. На веревке, протянутой от крыльца к березе, висело белье. Вовкины штанишки, майка, ее белое платье, то самое, в котором три года назад шла с Федором в сельский загс. Бережет? Память? Мгновенно вспомнил: тогда она все спрашивала его: «Правда, красивое? Тебе нравится?» Он в ответ целовал ее в ухо, в щеку. А она, рдея от смущения, боясь, что их увидят, шептала:
— Не надо, Федечка. Потом…
Когда ветер заколыхал платье, Федор заметил, какое оно легкое, воздушное. И она тогда была в нем вся легонькая, трепетная, белая, как майская березка. Да, было…
Но где, где же она?
Нет и Вовки. Что же это?
Раньше Варя иногда оставляла его у тетки Василисы, старенькой, подслеповатой бабки, что жила на другом краю. Может, у нее и сейчас?
Невелика улица сельца. Федор за минуту промерил ее широкими шагами. Подойдя к Василисиному дому, прислушался, потом постучал в окошко. Никто не отозвался.
Вдруг услышал голос, донесшийся с задворок. Его, сынишкин голос! У Федора замерло сердце. Сын, сын! Он повернул на голос. Увидел Вовку, босого, в коротенькой рубашонке, выбившейся из-под запыленных, в колючках, трусов. Мальчик куда-то бежал среди репейника, кого-то зовя.
— Вова! — голос Федора сорвался.
Мальчик услыхал. Остановился, глядя на Федора, морща лоб и курносый нос.
— Это я, твой папа!
Вовка потер кулачком глаза, посмотрел еще на него и наконец сказал:
— А мама говолила — плопал папа…
— Я приехал. Вот я, сыночек, — приближаясь к нему, продолжал поспешно объясняться Федор. А в голове стучало: «Только бы не отмахнулся, не убежал…»
Нет, Вовка не тронулся с места. Напряженно, как бы заново узнавая, глядел и глядел на отца. Но вот в глазах словно лучик блеснул. Федор, обрадованный, подхватил его на руки, пыльного, потного, прижал к себе, целуя в грязные щеки, в лоб, в шею. Руки тряслись, губы дрожали, и он ничего не мог сказать, только без конца гладил его по вихрастой голове да целовал. Наконец выдохнул:
— Ждал меня?
Сынишка кивнул. Федор увидел, как у него часто-часто замигали глаза.
— Ты того, не плачь, мужчиной будь! — хотел приободрить он малыша, а у самого уже текла по огрубевшей щеке, исхлестанной ветром, горячая-горячая слеза.
Смахнув ее рукавом, он понес сынишку домой. Вдогонку закричала бабка Василиса, выбредшая откуда-то в проулок, зовя к себе Вовку. Но ни Вовка, ни отец не откликнулись, только прибавили шагу. А когда бабкиного голоса стало не слышно, Федор спросил сынишку, где мама.
— Она на лаботе.
— В воскресенье-то?
— Дядя плиехал, велит — чик-чик…
— Считать? А какой дядя — не Родя? — тихо спросил Федор и весь сжался в ожидании ответа.
— Ревизол у них.
— Ну, давай ждать, — подходя к дому, сказал отец. Больше спрашивать сынишку о «дяде Роде» он как-то не осмелился.
Федор посадил Вовку на ступеньку крыльца и стал развязывать мешок с гостинцами.
Варя пришла вечером. Была она усталая и, казалось, меньше, чем прежде, ростом. Спросила, не поднимая глаз:
— Явился? Зачем?
— Как зачем? — растерянно переспросил он. — Надо ж поговорить. И вообще…
Пропустив его с Вовкой в избу, затем уложив сынишку в постель, отрезала:
— Не о чем нам говорить. Ославил — хватит!
— Я ославил? — начал хмуриться Федор. — Она тут с Родькой, и я же виноват! Хорошенькое дело!
— А что с Родькой? Может, ему больнее было, когда я с тобой в загс пошла. А зашел — что ж из того?
— Подожди, подожди — он только тогда?.. — как бы нащупывая что-то спасительное, спросил Федор.
— Тогда, но тебе-то что теперь? — сердилась Варя. — Деньги тоже прислал. Пожалел! Но я их обратно тебе послала. Проживем как-нибудь!
— Варя!..
— Что Варя? Думаешь, мне тут легко было? Да я не знала, как в глаза соседкам взглянуть. Стыд-то какой! А кто опозорил? Тот, на кого я чуть не молилась, с кем хотела всю жизнь…
Она заплакала.
Федор попытался успокоить жену:
— Ладно… Ну что ты, ну…
Она отвела его руки, вытерла слезы, выпрямилась.
— Уходи! Не томи душу!..
Надев пиджак и закинув за плечо пустой мешок, Федор, тяжелю ступая, так, что заскрипели половицы, вышел на улицу. Там постоял, оглянул дом, сельцо и повернул к тропе, которая вывела его в поле, утихшее, облитое лунным светом. Росные колосья ржи хлестали его по ногам.
Его путь лежал на знакомый полустанок…
* * *
— А-а, черт! Ничего не видно!
Голоса доносятся все чаще и чаще. Они пробиваются к бригадиру сквозь плотную стену ливня. Ведь вот же как все неладно идет: люди ждали рассвета, думая, что он сотрет с неба тучи, а вышло наоборот — ливень еще больше разошелся.
Федор видел: все вымокли до нитки. Давно уже пробило и у него брезентовую куртку. Вода струйками стекала за воротник, холодя шею, спину, хлюпала в сапогах.
Эх, дать бы команду: ребята, кончай, пора погреться, отдохнуть. Как бы все обрадовались. Но нельзя: река бурлит, вода поднимается на глазах, кажется, вот-вот скроется берег, у которого стоит баржа, где лежат круги троса. Пришел в движение весь стор леса.
— Бригадир, хоть бы покурить…
Только покурить? Да, хоть бы две-три затяжки сделать. По себе понимает Федор: трудно терпеть. Но кричит, чтобы слышали все:
— Подожди, мужики. Нам бы еще пару звеньев, только два остались…
Замолчали. Лишь топоры: тук-тук. И еще пилы: шшу-шшу… И всех громче стучит рыжеватый Иван Игнатов, самый молодой в бригаде. И вчера, и сегодня Федор не услышал от него ни одного слова. Он и видел его впервые. Елизар говорил, что парень приехал из-под Юрьевца.