— Отдыхал бы ты, Степаныч! — успокаивает его Василиса. — Намаялся. Кто про тебя чего худого скажет?!
— Я теперь Пал Ефимычу пропишу!.. Пушшай не задается!
Архип пьянеет от сознания, что вот он не хуже других. Правда, работенка-то, с которой он возится, плевая и маловажная. Но Архип и ее еще так недавно избегал, и он чувствует себя теперь героем. Теперь не его должны срамить и попрекать, а, пожалуй, он сам кой-кого попрекнет!
И вот он спохватывается:
— Василиса! Слышь, а про Ксению я писал Пал Ефимычу?
— Писал, Степаныч. Напрасно, поди... Как бы не осердился...
— Не в етим дело!.. Вишь, писал я, а никакой ризалюции. Молчит. А бабенка пропадает ни за что!
— Пошто же пропадает? — робко протестует Василиса. — Что в церкву стала ездить, это, што ли, пропасть!?
Архип не отвечает жене: что с такой неразумной, несознательной толковать. Архип гнет свое:
— Все это от того, от мужика приблудящего пошло! Навернулся храп, сомустил бабенку, теперь ее, неиздашную, и карежит.
— Степаныч, — осторожно откликается баба: — а кабы не утеснили их, жила бы Ксения теперь тихо и, бать, детна была бы!..
— Все может быть! — соглашается Архип и замолкает.
И снова прислушивается он к ноющим болям в костях. Изредка потихоньку охает и кряхтит. А перед тем, как заснуть, кряхтит усиленней, стонет чаще и на тревожные вопросы Василисы отвечает:
— Ничего, старуха! Обойдется!.. Я, слышь, такое надумал: съезжу-ка я на неделе в Верхнееланское к Ксении. Погляжу на нее, поспрошаю...
— Ну-к что-ж, поезжай! — «е протестует Василиса.
Совсем засыпая — вот-вот слипнутся глаза, — Архип ухмыляется в темноте, тихонько расталкивает бабу, приподымается на локте и мечтательно говорит:
— А что теперь в городу наш Василей Архипыч поделывает? Геройствует, поди, с Пал Ефимычем!?
И сразу отлетает сон от Василисы. Придвигается она поближе к Архипу, жадно хватает его слова, жадно отвечает:
— Не заморили бы там мальчишечку! Не утеснили бы!
— Там-то? — вскипает Архип. — В городу-то? Пал Ефимыч?.. Да никогда!.. Там, старуха, Василею Архипычу первый и настоящий ход!.. Да! Василей Архипыч чей сын? Чьего он корню? — партизана Архипа Степаныча Ерохина. Вот чей!.. Это понимают! Ты не думай, это шибко понимают!..
Кипит восторженным возбуждением, красуется Архип перед женой. Долго толкует и втолковывает ей давно и много раз слышанное ею вот в такие же темные и глухие ночи. Долго не засыпает и не дает спать Василисе.
24.
Ко всему присматривается Васютка в новой, в городской жизни. Все старается впитать в себя. Но держится он от остальных ребят, которые окружают его, в сторонке, особняком. И со стороны видит: бродят стайками, шумливыми и оживленными оравами ребята, кипят какими-то своими волнениями, радостями и ссорами, крутятся в каких-то своих делах, от которых взрослые, большие на отлете. Со стороны видит, а подойти не подходит. Насупливает брови, зверенышем взглядывает, когда кто-нибудь из парнишек зовет его в компанию.
Коврижкин, что-то смекнув, спрашивает его однажды:
— Ты в пионеры записался, герой?
— Нет, — бубнит под нос Васютка.
— Напрасно. Ты смелее, дуй с горы, да и все! Смелее, Василий Архипыч!
Но прошло после этого несколько дней и все попрежнему в сторонке, приглядывается и молчит Васютка.
И во второй раз на расспросы Павла Ефимыча отвечает он хозяйственно, но с какою-то обидою в голосе:
— Чо я там с парнишками да с бабами делать буду? Они балуются, в барабаны стучат, песни поют... Это какое дело?.. Я не маленький! Дома-то я пахать зачинал... Чо я с ими возиться буду?
Сначала Павел Ефимыч весело смеется над парнишкой:
— Ну и парень! Да ты, Василий Архипыч, прямо форменный большой дядя! Тебя только женить остается!
Но потом отгоняет смех, всматривается в парнишку, задумывается. Соображает. Крутит головой. Сам с собою безмолвно о чем-то рассуждает.
Думает: когда же из ребенка детство его успело вытравиться? какими кислотами эта лучшая, безмятежная пора жизни вытравляется? Мальчишка совсем крошечный...
— Тебе сколько лет? — проверяет он.
— Мне?.. Мне, может, скоро двенадцатый. Ты не думай!..
...Мальчишка совсем крошечный, а душа у него заботой недетской закутана. Совсем ерунда какая-то! Нет, шалишь, дадим природе ходу! Заставим ее действовать!
— Одиннадцать... А в бабки ты играешь? А песни петь умеешь?.. А драться в тебе сноровка есть?!
Васютка обиженно молчит.
— Молчишь?! Хорошо! Примусь я, брат, за тебя по-настоящему. Не хошь с товарищами знаться, пионеров боишься — я сам драться с тобой начну! Только урву свободную минутку, так и — пожалуйте, Василий Архипыч, засучайте рукава, подставляйте бока!
Вздрагивающая, еле заметная улыбка зарождается у парня на лице. Глаза чуть-чуть лукаво вспыхивают. Васютка прячет беспричинную радость, ползущую от стремительного и азартного крика Павла Ефимыча. Беспричинную радость, которая мягко охватывает его маленькое сердце.
Через несколько дней куча сорванцов нападает на Васютку в школе. Они принимаются тормошить его, дразнят его беззлобно и заигрывающе. Он вырывается от них и, когда ребятишки, расшалившись, стараются свалить его с ног, он набирается сил, злится и начинает по-настоящему действовать кулаками. Домой возвращается он с расцарапанным лицом. На насмешливый вопрос Коврижкина отвечает:
— Парнишки заедались ко мне... Я их отшил.
Павел Ефимыч вглядывается в него, прячет веселую усмешку и начинает деловито и серьезно урезонивать.
— Понимай, как знаешь, — кончает он свои резоны о том, что, однако, в школе драться не следует, — но только, кроме драчишки, ты заведи-ка и дружбу. Нужны тебе товарищи, это я вижу, а выбирать ты их сам выбирай!..
Таким образом, выходит так, что приходит Васютка однажды домой и, дождавшись возвращения Павла Ефимыча, смущенно сообщает ему:
— Поступил я... в эти самые, в пионеры... Записали меня.
— Поступил? — хитро и весело поблескивает глазами Коврижкин. — Ну, раздувай там кадило, Василий Архипыч! Не подгадь!
...Трещит Васютке в уши барабан, звенит пионерская песня, шумит ребячье деловое безделье вокруг него. На шее его болтается красный клинышек пионерского галстука.
25.
Афанасий Косолапыч выхаживает ранним утром неласковое похмелье. Ковыляет он, загребая ногами снег, по улице. Ворчит на безлюдье, на то, что спят, вот, другие, не маются, как он, бедняга. Выходит на угор, к заснеженной, закованной по-зимнему реке. Тоскливо смотрит на нее. Видит: мельтешит кто-то темный и неподвижный у прорубей.
— Ишь! — бормочет он недовольно и укоризненно. — Носит кого-то, язви их в душу! — И он с усилиями, петляя, подвигается ближе, спускается к реке и идет к прорубям.
Присмотревшись, в сером, неверном свете стылого утра, узнает он Ксению. Стоит женщина неподвижно над прорубью; возле нее стынет в полных ведрах темная вода.
— Ты пошто здесь шаманишь? — кричит ей Афанасий, — кого в пролуби выглядываешь? — Мил-дружка?
Неожиданный окрик приводит в смятение Ксению. Она отбегает от проруби, останавливается, дико глядит на подходящего к ней Афанасия Косолапыча, — глядит и не узнает.
— Пошто экую рань шаманишь? — приваливается к ней мужичонка, навязчивый, неугомонный, шальной. — Неуж похмелье долит?!.. — Он начинает смеяться сам над своею шуткою, над своими словами. Но сквозь смех, сквозь похмельный туман замечает он что-то необычное в знакомой женщине.
— Ты постой... — обрывает он смех. — Нет, ты постой... Ты скажи мне, пошто же ты ране солнышка выхлестнулась?.. Сна тебе нету?
Ксения, словно издалека, слышит знакомый голос; постепенно она приходит в себя. Она узнает Афанасия Косолапыча, она возвращается к действительности: к пустынной и серой глади реки, к темным манящим пастям прорубей, к деревне, прижавшейся на угоре и мутно висящей в зыбких сумерках утра.