— Только твой, да…
— Ну, а теперь вот ты спишь, а на дворе — мороз… славный, славный такой мороз…
— Ну-у? Мороз? Уже? И извозчики на санях?
— Да, на санях… Посмотри в окно: узоры…
— Вот хорошо-то! — протягиваю я, — Мороз! Приходи раньше, — поедем кататься далеко, на Острова, к заливу…
— А ты долго еще будешь валяться?
— Я-то? Спится… И сны все такие, что любить тебя еще больше хочется.
Она совсем припала лицом к моему лицу, щекой к щеке, нежно гладит мои волосы, — такая ласковая, святая, — и почему-то тихо, тихо, — я еле слышу, — шепчет мне на ухо-
— Ну, а рассказ ты мне свой, первый рассказ, — посвятишь?
И не знаю откуда, — но я начинаю ощущать в себе страх за этого дорогого мне человека, — я чувствую, что в ней творится необычное, какая-то огромная, гефсиманская тоска давит ее, душит, — ведь я же слышу эти скрытые рыдания, — откуда они? почему они? Почему этого не дано мне знать?
— Да, свой первый рассказ я посвящу тебе… Но Маруся… моя милая, единственная Маруся… Ты — мое солнце, ты — моя жизнь… Ты — моя единственная, светлейшая радость… Ты — мое счастье… Ты — смысл моего существования… Заклинаю тебя, скажи: ты любишь меня?..
И чуть-чуть, только напряжением всего своего существа я слышу:
— Только тебя!..
— Маруся! Но ты любила, ты сейчас получила письмо от него, и в тебе плачет, в тебе таится тоска по самому нежному и раннему твоему, может быть, разбитому Счастью?..
— Я и люблю, и любила только тебя… Ты первый и…
Опять нервная пауза. Опять эти сухие, затаенные рыданья… Откуда они? Разве я ухожу от нее? Разве я не люблю ее? Разве она не видит, как это мучает меня, рвет мою душу на части?!
— И последний…
Молчание, в котором минуты идут как дни… Вот она приподнимается, оправляет волосы… Глаза ее сухи… Не смотрит на меня. Озабоченна… Вот взгляд ее упал на окно… Улыбнулась — самой себе… И опять говорит:
— Посмотри в окно… Снег идет! Помнишь, — две недели тому назад…
И вдруг что-то тупое, свинцовое налегает на мою душу… Я задыхаюсь, я забываю слова… Не знаю, как это сказать… Я сжимаю зубы, до боли, тру ладонью лоб… Я понял, — эта женщина лжет, — да, лжет. Она мне лжет. Лгут ее глаза, лжет ее дыханье, лжет ее душа, — все в ней лжет! Каждое движение ее, каждый взгляд, — то, что она сидит у меня на постели, как у мужа, — все лжет! Около меня — огромная, давящая ложь!
— Маруся! — задыхаясь, спрашиваю я и беру ее руку. — Смотри мне в глаза… Прямо в глаза!.. Помни, что я знаю: ты утром получила письмо… Ну, теперь — скажи мне еще раз: ты любишь меня?..
Она долго смотрела на меня и… улыбнулась…
И я слышал… Слышал… И бессильный, счастливый, напоенный радостью, как солнцем, — я опять опустился на подушку…
— Ну, а скажи мне, — проговорила она, — ты на кого похож: на отца или на мать?
— На мать…
— Значит, будешь счастливый…
— Ну, еще бы!
— Ну, вот… Ну, а теперь прощай… Прощай!..
Я обвил ее шею руками и прижал к себе. Полегоньку, нежно, высвободилась она, поправила волосы и шапочку и пошла к двери. У самого порога остановилась и оглянулась.
— Спи! — чуть слышно сказала она и прижала к губам палец, — Прощай! Л ну, зажмурь глаза: я погляжу, как ты спишь… Ага, вот так… Какой смешной! Ну? — и она несколько секунд помолчала. — Прощай, мой дорогой! Прощай!
И я слышал ее легкие шаги в коридоре, лязганье крючка у двери, — слышал, как она что-то сказала Дарьюшке и та ответила: «Ладно, ладно, барышня!» И чувствовал я, когда она проходила мимо моего окна, — она посмотрела на него, улыбнулась и сказала ласково, как мать:
— Спи!
И снова дремота охватила меня: я захотел хоть в грезе еще раз увидеть ее, Марусю, — а какими-то неисповедимыми судьбами очутился на воздушном шаре, над океаном, в океане плывут на обломках мачт, на перевернутых лодках, на бочонках люди, потерпевшие кораблекрушение, и кричат мне: «Спаси нас, спаси! Возьми нас к себе!»
А я беспомощно развожу руками и отвечаю:
— И рад бы в рай, да грехи не пускают! Этот окаянный шар не слушает меня и не хочет спуститься! Но вы, ребята, не унывайте!.. Вон на горизонте идет корабль — он спасет вас… И вы вернетесь в свои семьи и будете целовать ваших детей… Да, да, — не вертите, пожалуйста, головами, а слушайте, что вам говорит порядочный человек: идет корабль! И привезет вас туда, где вас ждут ваши милые дети: мальчики и девочки…
X
Весь этот день был какой-то особенный: радостный и тревожный… Хотелось петь, работать, писать домой хорошее ласковое письмо. Накупил смешных открыток и отправил их Петьке, нарочно поддразнил его тем, что в Петербурге уже роскошный лед, на катках играет музыка, а среди катающихся есть такие искусники, что пишут на льду вензеля и танцуют мазурку… Кстати: непременно нужно будет и самому заняться этим спортом, и Марусю научить…
Был в университете. Как я люблю этот длинный, светлый коридор, в котором всегда так молодо, так весело, так шумно и так тесно… Встретил Славова: стоит и с серьезнейшей миной читает объявление какого-то землячества.
— Слушай, — говорит, — где ты пропадаешь? Ни в «Маньчжурии» тебя не видать, ни у Гусевых.
— Дела во, по горло, брат. Занимаюсь, к зачету готовлюсь.
Славов вынул какой-то инструмент и начал чистить ногти: еще в гимназии у него была мечта иметь аристократические ногти.
Счастливый! А я вот, понимаешь, проигрался в пух и прах. Шурка три креста вперед давал и все-таки выиграл. Он, подлец, за лето в своем Белгороде насобачился, и теперь житья нет православному народу. С маркером, понимаешь, так на так играть берется… Каково?..
И Славов делал круглые глаза.
…Давно уже смеркалось, шестой час идет, а Маруси еще нет. Я хожу по ее комнате и жду. Вот комод, вот стол, книги. Так же, как и у меня, висят юбки, кофточки… Ее умывальник, мыло, — недавно начатое, с чуть стершимися буквами. Полотенце с кружевной оборкой, хорошей тонкой работы, буквы «о» и «с», — почему же не ее инициалы? Это меня заинтересовывает и даже немного тревожит.
Слышу, как в хозяйской комнате пробило семь, потом половила восьмого. На улице и в окнах магазинов давно уже горят огни. Ко мне приходила Дарьюшка, — ей, видимо, скучно, и лень, для нее совершенно необычная, чувствуется во всех ее движениях: должно быть, кости ломит.
— Что ж впотьмах-то сидишь? — спрашивала она. — Самовар ставить надо бы… Нету барышни-то…
— Нету! — отвечал я. — Пусть уж будет восемь… Авось подойдет…
— Засиделась, поди, где-нибудь…
— Да, конечно…
Дарьюшка начинает зевать и крестить рот. Сейчас начнутся воздыхания о грехах.
— Нравится тебе барышня-то? — спрашиваю.
— Ндравится, очень! — тепло говорит Дарьюшка. — Прямо редкая барышня! И тебя любит… Очень, ей-богу!.. Утром-то уходит и говорит: «Вы уж не будите его, Дарьюшка». Это тебя-то, лешего… «Пусть, грит, поспит…» Ну, пусть, думаю… Да-а… Там сахар у тебя вышел… Купить бы пока что, а то ведь лавки-то запрут, будешь чай несладкий пить…
…А что, если все, что было, — шутка, каприз? Что, если она все-таки, несмотря на все уверенья, любит малюсенького?.. И слезы подступают к горлу, и дышать становится мне трудно.
Против моего окна горит газовый фонарь, и светлая полоса простыней легла на пол комнаты, задела стол, угол какой-то книги, ножку дивана. Заиграл на цитре Аким Исакыч. Принесли мне письмо. Долго держал его в темноте, — и руки дрожали: не от Маруси ли? Потом чиркнул спичкой, посмотрел на адрес: из дому, рука отца. Зажег свечу. Рассеянно пробежал по кривым строчкам. Пишет старик: «все благополучно, желаю тебе быть здоровым, в делах твоих — скорого и счастливого успеха, все дома живы и здоровы, в городе — новость: чуть не подрались на дуэли Абрамов и Санденцкий, поссорились на любительском спектакле у Евдокимовых. Вторая новость: в архиерейской церкви повесили новый колокол, весом 553 пуда, гудит на весь город и даже, уверяют, в Михайловне, за 8 верст, слышно»…